Юлиан Семенов - Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние
— Леонид, в чем дело? Вольная тема специально для тебя.
Ленька взял ручку и обмакнул перо в чернильницу.
«Для меня, — зло подумал он, — черта с два! Я не могу писать эту тему. Это будет подлость, если я стану писать ее. Это будет так же подло, если в глаза человеку говорить одно, а за глаза другое. Почему он сказал, что это для меня? Он не должен был так говорить. Даже если он добрый, все равно он не имел права говорить мне это. Надо писать про Печорина. Или взять и написать про самого себя. Про то, что со мной было, и как я шел с убийцами в кассу, и как я молча стоял у окна, вместо того чтобы орать и лезть на них. Вот о чем я должен писать. И напрасно я провожу аналогию между Печориным и собой. Тот был честным человеком, а я самая последняя мелкая и трусливая дрянь».
Но он стал писать про героизм в советской литературе. Он писал быстро, ему было ясно, о чем писать, и он знал, что должен сделать, чтобы не считать себя потом негодяем и двурушником.
Он сдал сочинение первым и сразу же пошел искать автомат — позвонить на Петровку…
— Слушай, Росляков, а опер был прав: без шляпы довольно трудно. Тебе напекло затылок?
— У меня нет затылка, — ответил Костенко с достоинством, — у меня, простите, две макушки на том месте, где у прочих затылок.
— Ну, извини, — сказал Росляков.
— Да нет, ничего, пожалуйста…
— Две макушки — это к чему? К счастью? Умный ты, значит, да?
— Именно. Два затылка свидетельствуют о незаурядности личности…
Они ходили по улице Горького уже часа четыре. Асфальт стал мягким, зной дрожал в воздухе. В мелких брызгах — улицу часто поливали неповоротливые, как броневики, и такие же пузатые автомобили — играла синяя радуга. Улица жила веселой и шумной жизнью. Быстрые студентки, негры, растерянные, сбившиеся в кучу транзитники с вокзалов, продавцы книг, домохозяйки с набитыми сумками, школьники, девушки из магазинов, выбежавшие на перерыв в синеньких, дерзко открытых халатиках, индусы в высоких тюрбанах и с пледами через плечо — вся эта многоликая масса людей шла мимо и рядом, и надо было не только радоваться, глядя на эту шумную и веселую толпу, но все время быть настороже, надо все время приглядываться — нет ли сине-красного шрама на лбу, нет ли большого рта, яркого, словно накрашенного помадой; надо было приглядываться к каждому мужчине среднего роста, который шел в темных очках и в кепке, потому что и Рослякову, и Костенко, и Садчикову казалось, что Чита будет обязательно в темных очках и в кепке, чтобы скрыть шрам на лбу. Им казалось так, потому что они долго сидели и перечитывали все показания о Назаренко, о его трусости и хамстве, о его страсти к ресторанам и к дешевой показухе, о его врожденной интуиции, осторожности и — вместе с тем — наглости.
Он обязательно должен появиться здесь, среди шума и веселья. Он должен играть перед самим собой в таинственный героизм. А такой героизм всегда нуждается в зрителях и в острых ощущениях. Один на один такие «герои» предают друг друга, выкручиваются, стараясь свалить все на другого, плачут и впадают в истерику, они кричат и воют, проклиная все и вся.
Если бы Чита почувствовал за собой «хвост», если бы он хоть на минуту решил, что засыпался, то наверняка — в этом муровцы тоже были убеждены — пришел бы к себе домой, а скорее всего на квартиру к своему длинному другу, и заперся там, пережидая грозу.
По-видимому, грабители были здорово пьяны, когда взяли с собой Леньку. ОРУД уже работает по всем гаражам и районным ГАИ, но «Витьку», о котором говорили грабители, пока не нашли. Да и был ли Витька Витькой? Сколько их, Витек, в московских гаражах? Тысяч пятнадцать, не меньше… И точно ли помнит Ленька? Но взяли они его с собой, ясное дело, по пьянке. Дурачок парень. «Я читаю стихи проституткам и с бандитами жарю спирт…» А они его за это целовали. Ворюги сентиментальны, им бы детские сказки слушать, слез не соберешь. Опьянели, решили — свой, да и Ленька, верно, брякнул что-нибудь вроде того, что «жизнь надоела, смотаюсь отсюда к черту…». Есть такие — в семнадцать лет жизнь надоедает, а потом подушку зубами рвут, по нарам кулаками стучат, лбом о стенку бьются. Ну этого не посадят. Не должны. Глупо будет и жестоко. Хотя судья судье рознь, а закон для всех один. Был с бандитами? Был. Они стреляли? Стреляли. Банда? И да и нет. Они — банда, а он — дурачок. На всю жизнь наука. Дома тарарам, приткнуться некуда, оступился…
«Впрочем, — остановил себя Костенко, — что значит «оступился»? Плохо, что мы слишком вольно трактуем закон. «Закон что дышло: куда повернешь — туда и вышло» — была когда-то такая поговорка. Трактовать по-разному допустимо поступок, а статьи закона обязаны быть едиными — вне всяких трактовок. Была банда — Чита и Длинный. Они не знали Леньку, а тот не знал их. Так? Так. Они позвали его с собой, не предупредив о своем намерении грабить кассу и стрелять в кассира. Смешно: «Пойдем, Лень, вместе с нами и убьем женщину в кассе…» Другое дело — он должен был не в парадном прятаться, а сразу же, немедленно прибежать к нам… Это можно квалифицировать не только как трусость, но и как пособничество грабителям. С некоторой натяжкой — но можно… И судье будет трудно объяснить, что в этом его поступке есть доля нашей вины, вины милиции. Если б все милиционеры работали с тактом, умно, если бы все они были со средним образованием, а желательно — с высшим — тогда другое дело. А ведь сами много портачим — разве нет?»
— Слава, — сказал Росляков, — ты бы съел мороженое?
— Два.
— Какое ты хочешь? Эскимо?
— Нет. Может быть, у нее есть фруктовое — я его больше всего люблю… Оно клубникой пахнет…
— Ладно. Я сейчас, мигом…
«Надо будет на суд пойти, — думал Костенко. — Может, судья согласится, выслушает. Или докладную комиссару напишет, что, мол, я влезаю в его компетенцию? Комиссар вызовет «на ковер», это уж точно, он такие вещи не прощает… Ну что ж… Пусть еще один выговор влепит — переживу… Но в суд пойти придется».
Лев Иванович хотел было прочитать Ленькино сочинение, но завуч Мария Васильевна взяла его первой. Она читала и, поджав губы, усмехалась, потому что все написанное Ленькой было исполнено пафоса и красоты. Но в конце она вдруг споткнулась и покраснела. Она увидела строчки, написанные чуть ниже последнего абзаца сочинения. Там было написано: «Я знаю, что не имею права писать про это. Поэтому прошу мое сочинение не засчитывать. Без аттестата жить можно, без совести — значительно труднее. Л. Самсонов».
…Ленька долго не мог дозвониться к Садчикову, потому что номер все время был занят. Он шел по улице, время от времени заходил в телефонные будки, звонил на Петровку, слышал короткие гудки, получал обратно свои новенькие две копейки и двигался дальше. Он шел, внимательно присматриваясь к лицам людей. Он сейчас мечтал о том, чтобы встретить Читу и того, второго. Он сейчас бы знал, что надо сделать! Сейчас бы он бросился на них и вцепился мертвой хваткой. Потом его, полуживого, — Чита обязательно должен был ударить его ножом в сердце и промахнуться так, чтобы рана не была смертельной, — привезли бы в больницу, он лежал бы белый и спокойный, а рядом на стульях сидели ребята в белых халатах… Наверняка пришел бы журналист из газеты, но Ленька б молчал, потому что ему трудно говорить, а за него бы рассказывали ребята. Потом бы пришли те двое, которые его допрашивали, и им было бы мучительно стыдно смотреть Леньке в глаза, а он бы улыбнулся им и подмигнул так, как они подмигивали ему позавчера ночью.
Он дозвонился, когда был уже на Пушкинской площади.
— А, Леня, — сказал Садчиков, — ну к-как, сдал экзамен?
— Сдал, — ответил Ленька.
— Свободен?
— Да.
— Давай-ка, дружок, б-быстренько ко мне, я пропуск уже заказал.
Когда Ленька сел на диван, Садчиков сказал:
— Ты сейчас пойдешь на улицу Горького. Там увидишь наших. Не обращай на них внимания. Не думай о них, х-ходи себе и смотри. Песенки пой. Мороженое кушай. Девушек р-разглядывай.
— Что я, пижон?
— По-твоему, только пижоны разглядывают девушек?
— Нет, но как-то…
— Ясно. Очень убедительно возразил. Так вот, ты ходи и смотри Читу. Если надо б-будет — ребята тебя окликнут. Увидишь Читу — поздоровайся с ним и иди дальше. Он сделает несколько шагов вперед, ты его окликни и попроси с-спичек. И все. Потом уходи. Только обязательно уходи. Дог-говорились?
— Да.
— А как со следующим экзаменом?
— Это ж литература.
— А м-математика?
— Она после. Ребята на мою долю шпаргалки пишут. Да потом…
— Что?
— Нет, ничего. Просто так…
Садчиков поморщился.
— З-знаешь что, Леня, ты эт-ти свои гимназические «просто так» и «мне теперь все равно» брось. В жизни с человеком может случиться всякое, но рук опускать ни при каких ус-словиях нельзя… У меня друг есть, он с-сейчас доктор химических н-наук, лауреат, его весь м-мир знает. Так вот, он попал в передрягу почище твоей… Ес-сли это можно назвать передрягой… Он сбил человека, п-понимаешь? Не важно, что тот сам б-был виноват… Посадили моего дружка, пять лет д-дали… А он знаешь, что в колонию попросил ему п-прислать? Книги. По его п-предмету… Вернулся, защитил диссертацию, работает вовсю… Обстоятельства м-могут ломать человека, но ведь на то ч-чело-век, что он обязан быть сильнее обстоятельств, к-как бы ему трудно ни было… Н-нюни распускать не надо… У каждого человека, даже в последнюю минуту перед гибелью, — я фронт имею в виду, когда п-положение безвыходное бывало, — в-все равно есть шанс спасти себя. Не ш-шкуру, конечно, шкуру спасти легко… Я б-беру, как говорится, комплекс: душу и тело…