Валерий Исхаков - Жизнь ни о чем
Понять бы еще, что именно требуется от меня!
На кой черт им, спрашивается, мои воспоминания? В чем их цель, их выгода?
И какая связь между подкупающей улыбкой Ирины Аркадьевны и до кишок просвечивающим взглядом Игоря Степановича?
Отсутствие видимой связи беспокоит меня больше всего. Там, на четырнадцатом, я не успел сосредоточиться на мгновении, когда меня передавали с рук на руки, когда Ирина Аркадьевна оставила меня один на один… с кем? Ну, по меньшей мере — с бывшим гэбэшником, тигром вербовки, спецом по всяческим трюкам, которые ныне именуются тестами. Напрасно я, поедая заморское крем-брюле — не крем-брюле длинной полупрозрачной пластмассовой ложечкой сиреневого цвета, пытаюсь мысленно вернуться в тот кабинет и проиграть заново момент передачи. Что было сказано между ними? И что сказала Ирина Аркадьевна мне на прощание? Улыбнулась ли она напоследок? Или, напротив, с каменным лицом, не имея больше нужды притворяться, сделала четкий поворот кругом и, печатая шаг, вышла из кабинета?
Ничего, ничего не осталось в памяти — даже лица ее, и того я вспомнить толком не могу, только расплывчатое светлое пятно, обрамленное короткими светлыми волосами, и исходящее от него ощущение чего-то приятного, теплого, доброго…
15— Не возражаешь?
Вот так это и произошло. Тихо, без сирен, без топота кованых ботинок по асфальту, без дешевого камуфлированного балагана начальник областного УБОПа подполковник Горталов подошел и склонился над моим столиком.
— Ты заслоняешь мне солнце.
— Если я сяду, я не буду его заслонять.
— Ну так сядь, сядь, сделай одолжение! Сядь.
Горталов сел. Он возвратил мне солнце — уже не такое яркое, слегка притушившее свой свет, снизившее накал в присутствии подполковника.
По-хозяйски выложил Горталов перед собой сигареты и зажигалку, достал из наколенного кармана камуфляжных штанов плоскую фляжку — на заказ сделанную солидную фляжку военного человека, куда входит пол-литра, не менее. Щелкнул уверенно пальцами, и тут же подлетел на цыпочках давешний халдей и зачастил взволнованным полушепотом:
— Слушаю, Михал Иваныч… Что прикажете, Михал Иваныч?..
Михал Иваныч приказал пару чистых бокалов, бутербродов с икрой и балыком, лимонов и воды минеральной из холодильника.
— Да не нашей, смотри, а французской… Знаешь, какую я предпочитаю?
— Как не знать!
Вот так слухи о «красной крыше» оборачиваются простой и внятной каждому явью. Уже и хозяин заведения в чистой белой рубашечке и при бабочке вышел из своего закутка и скромно поклонился издали Михал Иванычу, уже и халдеи запорхали бесшумно и весело вокруг нас, выставляя на столик бокалы, блюда с бутербродами, зеленые пузатые бутылочки «Перрье» с лимоном, и заунывное турецкое пение, милое нерусскому уху хозяина, сменилось бодрым отечественным «Лесоповалом».
Михал Иваныч хмыкнул довольно, отвинтил крышечку и, не спрашивая, нацедил в два мгновенно возникших бокала коричневую прозрачную жидкость.
— Коньяк грузинский, — пояснил он, — высшего качества, рекомендую. Только не спрашивай, как называется, все равно не помню и выговорить на трезвую голову не могу. Ну, за встречу!
Мы выпили. Коньяк и впрямь был необыкновенно хорош. Так мягко, так обволакивающе прокатилась коньячная струйка по пищеводу, не задела и не обожгла, лишь согрела застывшее от мороженого горло и утишила бурчание в желудке. И крохотный бутерброд с красной икрой, проглоченный одним махом, поплыл на мягких коньячных волнах, требуя немедленного повторения.
И мы повторили.
— Да-а…
— Нравится? — довольно хмыкнул Горталов. — Это тебе не кампари, приятель…
Я чуть не подавился икрою. Но не подавился, проглотил — вместе с вопросом, так и рвущимся на волю. Но не выпущенным под подписку о невыезде. Сказались годы, проведенные в прокуратуре. Да и Мишу Горталова я слишком хорошо знаю и всегда жду от него подвоха, не дам застать себя врасплох.
— Ты кушай, кушай, — мягко улыбнулся Горталов. Он снял берет со шнурочками, огладил гладко выбритый, как модно у крутых вояк, череп. — У Игоря Степановича небось не кормили…
Сам он ел по-солдатски, быстро и жадно, как ест сильно проголодавшийся и вечно спешащий человек любую еду, будь то икра или перловая каша. Не до изысков ему, не до смакования, когда есть потребность утолить здоровый мужской аппетит. Даже и не аппетит, а голод крепко поработавшего на свежем воздухе мужика. Брал здоровенной лапой, обтянутой черной перчаткой с обрезанными пальцами, крохотный бутерброд с икрой, подносил ко рту и заглатывал целиком.
Покуда он насыщался, я следил за движениями его рук и думал о предназначении беспальцевых перчаток. Прежде я считал их проявлением дешевого шика: не водит же Горталов служебный броневик, когда выезжает с группой захвата на операцию, руки у него на баранке не скользят, нет необходимости в черной замше. А теперь до меня дошло, что перчатки эти для другой цели. Пальцы у них обрезаны — чтобы сподручнее было стрелять. А сами они предназначены защищать костяшки пальцев при ударе кулаком, вот для чего. Хорошо поставленным кулаком, вроде горталовского, легко отключить, а то и вовсе прикончить противника без всякого холодного или огнестрельного оружия. И наверняка приходится Горталову и его подчиненным отключать и приканчивать. Ну так не разбивать же каждый раз костяшки себе в кровь…
И еще ладони защищает перчатка — вдруг схватишься ненароком за колючую проволоку или за битое оконное стекло, можно порезаться или уколоться.
Мелочь вроде бы, но оттого, что я что-то новое понял про перчатки Горталова, я и про него самого что-то новое начал понимать. И как-то по-другому теперь на него, насыщающегося на манер удава, смотрел.
— Ай, хорошо… — потер Горталов ладонью об ладонь, заглотив последний бутерброд. — Теперь можно и выпить не спеша, и поговорить… Давно, между прочим, следовало бы нам с тобой поговорить, а, Сережа?
— Может быть. Я, кстати, от тебя не прятался…
— Я заметил. Это я заметил, будь спокоен. Я издали за тобой наблюдал. Интересно, думаю, как себя человек поведет. Это как, знаешь, под прикрытием человека в первый раз посылаешь работать и бдишь издалека: есть у него мандраж или нет? Естественно себя ведет или сразу видно, что подсадной… Тебе ведь приходилось в этой роли выступать?
— Приходилось.
— Угу. Только не здесь, на Севере… Наслышан, как же. Интересно мне, Сережа, что ты почувствовал, когда тому жлобу пулю в лоб влепил?
— Ничего.
— Совсем ничего?
— Совсем ничего.
— Но ты ведь в первый раз тогда, да?
— Стрелял? В первый раз. И в меня тоже — в первый раз…
— И ничего?
— Слишком быстро. Только свистнуло слева над ухом, а он уже падает с дыркой во лбу. И тишина. А потом все заорали, кинулись, начальство понаехало — не до эмоций было. Ребята потом его пулю из дерева выковыряли, мне подарили. На память.
— Хранишь?
— На цепочке ношу.
— Это правильно. — Он налил еще коньяку. Мы выпили. — Да, хороший коньяк, не обманули черти косоглазые… А я вот не ношу… — Он улыбнулся чему-то своему, покачивая бокал с остатками коньяка. — А насчет этой… Ирины Аркадьевны… ты не бзди — там дело личное, никакого криминала. Никто тебя за жопу не возьмет, если что. — Он смотрел исподлобья. — Я думал, ты все-таки спросишь… Спроси, не стесняйся, дядя разрешает.
— Знал бы, о чем спросить, — спросил бы, — пожал я плечами. — Честно говоря, не думал, что ты как-то причастен.
— Еще как причастен! — Горталов склонился над столиком, заговорил еще тише, глядя мне прямо в глаза: — В кабинетах, где ты сегодня впервые побывал, я, можно сказать, свой человек, без стука вхожу. И когда в тех кабинетах в чем-то нуждаются, то не брезгуют ко мне за советом или помощью какой обратиться. Так что я очень даже причастен. И многое, хотя и не все, могу тебе рассказать — если ты, конечно, правильные вопросы мне задавать будешь. Ну?
Он смотрел насмешливо, снисходительно, свысока. Очень светлые, словно выцветшие на солнце, серо-голубые немигающие глаза, прямой, резко очерченный нос, поджатые в ниточку губы. Юберменш, белокурая бестия, солдат удачи. Когда-то такими в кино изображали эсэсовцев, теперь американцы с такими лицами покоряют чужие миры или защищают Америку от русской мафии, японских якудза, китайских тонгов и исламских террористов.
Не знаю как тем, кого они защищают, а мне рядом с такими — когда они не на экране, а во плоти и крови — страшновато. Про себя я знаю, что я нормальный человек, со своими достоинствами и слабостями, знаю, что в принципе не способен на особые зверства: не буду пытать человека, вырезать у него на груди красную звезду или свастику, не ударю, не выстрелю, если меня первого не ударят, в меня не выстрелят, — а знают ли они? Есть у них внутри какие-то ограничители или они признают над собой только силу — еще большую силу, чем та, которой они обладают, а все слабое заведомо подчинено им, суперменам-победителям?