Дэвид Мэдсен - Откровения людоеда
— Какой ханжа, — заметил Генрих, прикуривая одну из своих маленьких турецких сигарет. — Сам-то он будто не пьян.
— Да, я знаю.
— Ну так, cher maître[180], это все расставит на свои места. — Что?
— Наша частная вечеринка в Il Giardino di Piaceriy конечно же. Разве ты забыл? После моего выступления в Палаццо Фабрицци-Бамберг — где будет только двенадцать из нас, включая Отто, ты забронируешь сад на крыше для нас.
— Я уже говорил тебе, что мне будет невыгодно совсем закрывать его ради такой маленькой группы, как эта.
— А еще, — продолжал он, совершенно не обращая внимания на мои возражения, — ты приготовишь что-нибудь особенное для моих друзей.
— Но это совершенно невозможно, Генрих…
— Дай неограниченную свободу своему творческому гению, мой друг!
— Послушай…
— Нет, не «приготовишь», а сотворишь! Позволь Орландо Криспу показать Amici di Germania, на что он способен. Я уже весь сгораю от предвкушения!
И он ушел, словно гигантская планета, перемещающаяся по широкой орбите, чтобы обнять профессора урологии.
Словно свиньи в корытеВ итоге Amici di Germania не получили сад на крыше; тем не менее, я не могу утверждать, что эта победа была целиком моей заслугой, так как через день пошел град, и в семь часов стало понятно, что Генрих и его компания будут благодарны отобедать внизу в ресторане. В целом, думаю, что еда удалась; я позаботился о том, чтобы избежать соседства с Отто фон Штрайх-Шлоссом, который задушевно смотрел на меня в оба глаза через всю комнату, несомненно, вызывая в воображении внутренний образ винно-красно-го благополучия, которое может вызвать его прекрасный маленький кожаный ремень на обнаженной плоти моих беззащитных ягодиц, будь у него возможность хотя бы наполовину все воплотить. Жак тут же его невзлюбил.
— Будьте с ним осторожны, мсье, — сказал он с беспокойством.
— Ты имеешь в виду Герра Штрайх-Шлосса? Конечно, я буду осторожен.
— У него вид голодной собаки.
— Тогда давай посмотрим, что искусство может с этим сделать Орландо Криспа.
Профессионально (если не персонально) восприимчивый к германскому характеру компании, я дал им паштет foie gras au Riesling[181] и маринованную сельдь с теплым картофелем и салатом, за которым последовали отборное свиное плечо, тушеное с горчицей, choucroute garnie Alsacienne[182] и куриная запеканка с Рислингом, сопровождаемым grumbeerekieche и choux rouges braisės aux pommes[183]. Десерт состоял из двух видов шербета — земляничного и au Marc de Gewűrztraminer — и я подал Kűgelhopf с кофе.
Ближе к концу вечера они все начали шуметь от моего коньяка — все как один, за исключением Генриха Херве, который, наоборот, стал угрюмым и замкнутым. Он даже отказался спеть, когда его попросили сделать это — уникальное событие на моей памяти. В конце концов, большинство из них умеренно напились, начали прощаться, выходя из-за стола — Герр Штрайх-Шлосс, к моему величайшему облегчению, был одним из первых — и выходить в дождливую ночь; в конечном счете, остался только Генрих.
— Тебе понравились мои небольшие жертвоприношения? — спросил я.
Он печально посмотрел на меня.
— Триумф, мой дорогой Крисп. Наверняка, не самый твой величайший, но все же триумф.
— Тогда почему у тебя такой мрачный вид, могу я спросить?
— Этой ночью мне придется спать одному, — сказал он. — Впервые за много недель нет спутника, который ждет меня. Это ужасная штука — спать одному.
— Это случается со всеми нами, — сказал я.
— С тобой тоже, cher Maître?
— На самом деле, я почти всегда сплю один.
— Я просто придурок!
Казалось, что он не на шутку смущен. Не могу представить, почему.
— Гении всегда идут в одиночку, — сказал я, говоря больше о себе, чем о Генрихе. — Гений должен сам освещать себе путь без утешения этих более мелких подарков. Он не может никому доверять, кроме себя самого.
Генрих неожиданно просветлел.
— О, это правда! — завопил он. — Даже я не могу всегда быть удачливым в любви. Подойди, Орландо, давай вместе выпьем и дружески поболтаем.
Я безрассудно сказал «да», и он выбрал отличную бутылку моего Chateau Neuf du Pâpe. Кто знает, почему я согласился, так как я знал, что идея Генриха о дружеском общении будет ни чем иным, как монологом, произнесенным им на тему себя самого. Мы сели за небольшой столик в полутьме, одинокая свеча догорала в зазубренном серебряном подсвечнике.
Генрих поднял бокал вверх, посмотрел на свет, затем поднес его к губам и причмокнул. Мимоходом он бросил:
— Оно могло бы быть и получше.
— Это очень хорошее вино.
— Я привык к лучшему.
— Уверен, что это и есть лучшее.
Он вздохнул и его двойной подбородок закачался.
— Вот именно поэтому я убеждаю тебя задаться мыслью о твоих шедеврах, мой друг Орландо. Ты был создан для того, чтобы создавать блюда!
— А ты для того, чтобы их поглощать, — сказал я.
— Ах, ты снова дразнишь меня. Подумай только! Созидание, с целью ошеломить мир — комбинация вкусов и ароматов, чтобы пощекотать ноздри самого Иеговы — новаторство, мастерский удар чистого кулинарного гения…
— Генрих, прошу тебя…
— Ты должен назвать его моим именем, естественно, — сказал Генрих.
— Так как ты столь убедительно стараешься быть моим вдохновителем…
— Именно. Разве это не я воздействую на тебя, поощряя и убеждая?
— Ах да, и в самом деле.
На самом деле, мне стало тошно от поощрений и убеждений Генриха; я обслуживал его — и бесконечную череду его «спутников» — одной кулинарной новинкой за другой, но ни одна из них не удовлетворила его.
— Ба! — завопил он. — Я пробовал Poussin a la Crume[184] в Замке Лавис-Блайбергер; во Флоренции я был близок к смерти и отправился в рай за счет изящных sasaties Маэстро Лювьера; я разделил Rosettes d'Agneau Parmentier с Герцогом Анжуйским… — и так далее, как я описывал для вас в начале этих откровений. Даже яички немецкой овчарки не смогли пробудить ни йоты энтузиазма.
Если быть до конца откровенным, я не знаю, могу ли я сказать с полной правдивостью, что идея помещения Генриха в холодильник и чудесного превращения его в сочные и необычайные блюда, пришла ко мне в тот момент, когда мы сидели и пили вино в свете свечей; может быть, неопределенный проблеск проложил свой путь в моем сознании, словно дым через замочную скважину, за некоторое время до этого — а может быть, и нет. Возможно, я никогда, по сути, и не планировал это, и даже не обдумывал заранее. Может быть, в соответствии с непостижимым диктатом Высшей Воли, которая выражает стремления Божественного Поглощения — и мою собственную личную дхарму — этот день, этот час, эта возможность и — самое важное из всего — этот мотив был предопределен, зафиксирован четко и неизменно в основе и ткани моего существования с самого начала. Во всяком случае, все обстоятельства совпали тем самым образом, который неминуемо стал действительностью. Это случилось, и это простейший способ сделать это. Катализатором, который сыграл свою роль с разрушительной прямотой, было печально известное замечание Генриха, сделанное относительно моей любимой Королевы Хайгейта.
Мы — вероятно, я должен сказать: один Генрих — разговаривали некоторое время об ощущении, что мои так называемые шедевры могут послужить благому делу. Затем:
— Как жалко, что она не может быть здесь с нами в этот вечер, — пробормотал он, — чтобы насладиться предвкушением нашего будущего триумфа.
Нашего триумфа?
— Кто? — спросил я.
— Твоя дорогая мама, конечно же.
Он налил себе еще один бокал вина. Он начинал напиваться.
— Я совершенно уверен, что она здесь, ее дух здесь. Она всегда со мной.
— Да, да. Я только имел в виду…
— Я знаю, что ты имел в виду.
Генрих нагнулся вперед и положил пухлую, бледную ладонь на мою руку.
— И твой отец — разве ты не хотел бы, чтобы он тоже…
— Нет, — быстро ответил я.
— Конечно же, твоя дорогая, дорогая мама хотела бы… Его речь начинала превращаться в хулу.
— Ты говоришь точно как он. Это одна из тех фраз, которые он мог бы произнести.
— Друг мой, Орландо — ты не можешь вечно продолжать презирать его…
— Почему бы нет? Моя мама презирала. Начать с того, что я не знаю, почему она вышла за него замуж.
Затем он издал смешок и — непростительно! — сказал это:
— Может быть, у него был член длинной двенадцать дюймов?
Говоря на языке синэстезии, я услышал уродливое скрежетание стали о сталь.
— Генрих, — сказал я с подчеркнуто ласковой заботой, — твой бокал пуст. Позволь мне открыть еще одну бутылку.
Он посмотрел на меня своими маленькими поросячьими глазками, заключенными в мягкую мешковатую плоть.
— Хорошая мысль, — произнес он. Затем он внезапно упал поперек стола.
Короткая стычкаБлизнецы были обескуражены — не по причине какой-либо моральной восприимчивости, но, скорее, потому что а) они были (и это более чем естественно) захвачены моей просьбой врасплох, и б) они были заинтересованы в возможных последствиях. Тем не менее, моя упорная настойчивость, в конечном счете, окупилась.