Николай Трус - Символика тюрем
Савин и сам понимал все эти соображения, но на мои вопросы только пожимал плечами: приказано выделить одного могильщика… Начальник сказал это ясно и добавил, чтоб завтра этому человеку предоставить отгул…
Все было похоже на какое-то недоразумение. О каком отгуле завтра могла идти речь, если один человек провозится с ямой на кладбище, по крайней мере, два дня! А если так, то к чему такая срочность? Да и вообще сейчас зима, и покойник мертвецкой больницы может ждать погребения хоть до самой весны. Его, конечно, туда уже вынесли. Сегодня воскресенье, и у вольных тоже выходной. Выходной он и у нашей спецчасти, которая оформляет умерших лагерников в «архив-три» (реестр лиц, умерших в заключении). Займется она этим только завтра, когда дубарь совсем окоченеет. Но без отпечатков пальцев, снятых с уже умершего человека, его в этот архив зачислить нельзя, будь он мертв хоть трижды. Для одной только «игры на рояле» (снятие отпечатков пальцев) мертвое тело придется отогревать при комнатной температуре больше суток… Получалась какая-то чепуха. Может быть, все-таки Савин чего-нибудь напутал? А насчет завтрашнего отгула, обещанного якобы начальником, он просто соврал для большей убедительности? Но Митька божился, что не врет: свободы не видать! Хорошо, если так! А то ведь обещание заключенного нарядчика вовсе не закон для какого-нибудь
Осипенко. Это был самый противный из здешних дежурных надзирателей, «комендантов», как их тут называли. Сколько раз уже бывало при утреннем обходе: «А этот почему в бараке околачивается?» — «Отгуливает за вчерашнюю работу, гражданин комендант!» — «Ничего не знаю…».
Чтобы умерить мое сожаление об оставленных нарах, Митька сказал, когда вдвоем с ним мы выходили из барака:
— Ты особенно не расстраивайся! Этим, — он показал через плечо на дверь, — спать только до двенадцати. С обеда приказано всех на «длясэбные» работы выгонять, будете от зонного ограждения снег отбрасывать. Вон сколько его навалило…
«Длясэбными» в нашем лагере назывались работы, которые мы выполняли летом после четырнадцатичасового рабочего дня, а зимой в такие вот редкие и куцые выходные дни. Надзиратель Осипенко, возмущаясь вялостью, с которой заключенные копошились на этих работах, ругался и говорил: «Ну цо вы за народ? Для сэбя и то робить не хочете!..». Так как в сверхурочном порядке нам чаще всего приходилось заниматься такими делами, как рытье ям под новые столбы для колючей проволоки, выпрямление покосившейся вышки или ремонт карцера, самое непосредственное отношение к нам которых действительно не вызывало сомнения, то их и прозвали «длясэбными». Заодно прозвище «Длясэбя» получил и сам Осипенко.
Савин выдал мне лом, кирку и лопату и посоветовал не слишком уж строго придерживаться при рытье могилы ее официально установленных размеров, особенно по длине и ширине. С тех пор как вышел приказ хоронить умерших в заключении без «бушлатов», прежней необходимости в соблюдении полных габаритов лагерных могил более нет. Митька имел в виду «деревянные бушлаты» — подобие гробов, в которых умерших лагерников хоронили до прошлого года. И хотя эти гробы сколачивались обычно всего из нескольких старых горбылей, гулаговское начальство в Москве и их сочло для арестантов излишней роскошью. Согласно новой инструкции по лагерным погребениям, достаточно для них и двух старых мешков. Один нахлобучивается на покойника со стороны головы, другой — с ног, и оба этих мешка сшиваются по кромке. Даже если труп принадлежит какому-нибудь верзиле, то и такой не предъявит претензии, если его положат на бок или слегка подогнут ему колени. С точки зрения могильщика, новую погребальную инструкцию можно было только приветствовать.
Проводив меня через вахту, нарядчик передал мне еще один приказ начальника лагеря: по дороге на кладбище зайти к дежурному санитару. Зачем именно, Савин не знал, но высказал предположение, что в больнице я получу указание, в каком месте кладбища рыть могилу и как ее ориентировать. Дело это серьезное. Могилы заключенных всегда располагаются в строго определенном направлении и наносятся на план, хранящийся в спецчасти лагеря. Завернуть в лагерную больничку труда не составляло, она находилась сразу же за зоной по дороге к кладбищу. Проходя мимо этой зоны и глядя на ее ограждение, заметенное снегом чуть ли не до высоко поднятых на ногах-раскоряках будок часовых, я подумал, что, может быть, и в самом деле выгадываю, отправляясь рыть могилу. Если обещание отгула за эту работу и в самом деле исходит от самого начлага, то целодневной сон послезавтра возместит мне потерю полудневного отдыха сегодня. Тем более что работа на очистке зоны от снега тоже не мед и ее хватит до позднего вечера.
Наша больница, небольшой неохраняемый барак, расположилась на самом краю здешнего поселка вольных. Она была построена до вступления в силу нынешних лагерных уставов, основанных на принципе, что заключенный — это непременно или опасный враг народа, или неисправимый жулик. Впрочем, в нашем Галаганных от сочетания прежнего лагерного либерализма и нынешней суровости случались и куда более удивительные примеры непоследовательности в охране заключенных.
На мой стук в дверь больнички вышел дежурный санитар. Я хорошо знал этого хитроватого темнилу Митина. («Темнила» — заключенный, под разными предлогами уклоняющийся от работы или выполняющий работу, не соответствующую его возможности.) До заключения он был следователем по уголовным делам и отличался удивительной способностью чуть ли не во всех действиях и поступках усматривать какой-то мелкий, низменный практицизм.
— С отгулом? — спросил он меня, поздоровавшись.
— Савин говорит, что обещал начальник, — пожал я плечами.
— Тогда тебе повезло! Работенка-то не бей лежачего.
— Это три куба мерзлотины выбить — не бей лежачего?!
— Каких там три куба? Да сейчас сам увидишь. Пошли в морг!
Санитар открыл маленький дощатый сарайчик, стоявший чуть поодаль от больничного барака и снаружи ничем не отличавшийся от обычного дровяного. Но внутри этого сарайчика на вбитых в землю кольях возвышались два сколоченных из горбыля настила.
Они напоминали узкие и высокие столы. Один из этих столов был пуст, поперек другого лежал небольшой сверток, сделанный, по-видимому, из обрывка старой простыни.
— Вот, принимай своего дубаря! — провозгласил Митин, протягивая мне сверток с таким видом, с каким вручают имениннику приятный сюрприз-подарок. — Сегодня ты не только могильщик, но и похоронщик…
Я принял легонький пакет с недоумением: что это? В белую тряпку было завернуто что-то твердое и продолговатое, напоминающее на ощупь небольшую статуэтку. Поняв, что это, я вздрогнул от неожиданности: мертвый ребенок!
— Одна из нашей жензоны родила ночью, — пояснил довольный моим изумлением Митин. — Прошлым летом на сенокосе нагуляла. Да недоносила месяц, всего часа четыре и пожил.
Я держал сверток одной рукой на отлете, испытывая к его содержимому чувство невольной брезгливости. Мысль о выкидыше вызывала у меня представление о чем-то уродливом и отталкивающем, а что-то в этом роде было и здесь. Впрочем, трупик несчастного недоноска был сейчас заморожен. Места же на кладбище понадобится для него немногим больше, чем для котенка. Соответственно пустяковой должна быть и глубина могилы. Митин, кажется, прав, и мне сегодня действительно повезло. Особенно если я получу обещанный отгул завтра.
— Допер теперь, почему работенка блатная? — спросил меня довольный Митин. — А то — «три куба»! Тут и половины куба много будет… — Он взялся за ручку щелястой двери сарайчика. — Вот и все, дуй теперь с ним на кладбище! Да только не на вольное, гляди! Потомственному крепостному на нем не место. («Крепостной» — заключенный.)
В шутливой форме санитар меня предупреждал, видимо, чтобы я, соблазнившись близостью поселкового кладбища, не поленился тащить трупик на более отдаленное лагерное. Я и не думал этого делать, но шутка Митина навела меня на мысль, что покойный младенец и в самом деле имеет право быть погребенным не на тюремном кладбище.
— А что, разве его в «архив-три» занесут? — сердито спросил я бывшего следователя.
Но он счел за благо сделать вид, что принял мой вопрос за ответную шутку, осклабился и отрицательно покрутил головой:
— В архив наш дубарь еще не годится, на рояле играть не умеет.
Потом Митин посерьезнел и понизил голос, хотя ни в сарае, ни вокруг сарая никого не было:
— Между нами… Начлаг с доктором договорились через загс этого рождения не оформлять… В историю болезни роженицы будет записано, что ей произведена эмбриотомия. Это когда плод кусками извлекают, понял?
Я утвердительно кивнул: дело понятное. Больнице не нужен лишний случай летального исхода в ее стенах, лагерю — лишнее свидетельство недостаточно строгого соблюдения режима заключения. Любовная связь между лагерниками и лагерницами строго запрещена. Не должно быть, следовательно, и ни одного случая деторождения. Но это в теории. На практике же в смешанных лагерях добиться такого положения невозможно! Поэтому существовало нечто вроде негласного и неофициального предела числа деторождении на каждую сотню заключенных женщин. Превышение этого предела являлось одним из самых отрицательных показателей работы лагерного надзора, особенно не нравившихся вышестоящему начальству. И не только из ханжеских или чисто тюремщицких соображений. К ним примешивался еще и бухгалтерский меркантильный интерес. Дело в том, что прижитые в лагере дети воспитывались в специальных приютах, содержавшихся за счет бюджета соответствующего лагерного управления. И как ни жалки были эти инкубаторы для сирот при живых еще родителях, они, требуя известных расходов, ухудшали показатели финансового плана лагуправлений со всеми последствиями для премий руководящему персоналу. Отсюда в немалой степени вытекал и интерес лагерного начальства к нравственности своих подопечных. Возможно, что сокрытие появления на свет очередного инкубаторного ребенка, в котором участвовал и я, решало вопрос: в пределах ли нормы или за этими пределами находятся показатели добродетели безбрачия в нашем лагере, скажем, за текущий квартал.