Гелий Рябов - Генезис
Вернулся домой, встретила теща, нервно вздрогнув, вздохнула и завела глаза: «Вам звонила Пуня». — «Какая еще Пуня?» — «Геннадий, не терзайте меня, что случилось?» — «Да откуда я знаю?» — «Да ведь она сказала, что умирает, и вы должны немедленно забрать ее собаку». — «A-а…» Глебов ничего не понимал — собака, «Пуня», дурдом… И вдруг осенило: Пони! Тетя Пони, вот что… Должен был сообразить, ведь у тещи неистребимая страсть искажать имена, фамилии, даты и названия. Снял трубку, набрал номер: «Нину Николаевну». — «Не туда попали», — ответил мужской голос, трубку повесили. Набрал еще раз — с тем же результатом. Позвонил на телефонную станцию, сказали, что номер в порядке. И все стало ясно…
Когда теща, приняв две таблетки нитроглицерина, ушла, повернулся к Лене: «У нее идет обыск». — «С ума сошел! Тоже мне, ясновидец…» — «Надо ехать». — «Куда?» — «К ней». — «Опомнись! Они только этого и ждут». — «Чего „этого“?» — «Того, что называется „сам пришел“». — «Ты поедешь со мной?» — «Права была мама, и Георгий меня тоже предупреждал — жизни с тобой не будет. А если что? Что я буду делать?» — «Ехать надо».
Приехали, машину Глебов оставил в рощице около дома, Лена порывалась идти вместе, но убедил ее тем; что «если что» — некому будет отогнать машину домой. «Боишься?» — «Ладно…» — ответил резко, потому что и в самом деле боялся. И по мере того как поднимал заплеванный лифт к нужному этажу, страх нарастал, когда подошел к дверям, ноги сделались ватными, едва нашел в себе силы надавить на пуговку звонка. Звона или игры «курантов» не услышал, за дверью была мертвая тишина, а может быть, заложило уши — кто знает, через минуты три (а может, — секунды?) двери открылись, на пороге стоял худощавый молодой человек и строго смотрел, с лаем выскочил курносый Понин кокер, сама Пони с воем бросилась из комнаты в коридор: «Глебов, защити, спаси, я ничего не сделала». «Войдите», — худощавый отступил, Глебов вошел. То, что он увидел, не просто напоминало фильмы о борьбе с революционерами до революции, нет — многократно превосходило. Все было перевернуто и вывернуто, картины стояли штабелями у стены, фарфор (старинный, хрупкий) навалом на столе и подоконнике, раскрытые чемоданы, груды раскрытых книг. «У вас же нет упаковки, вы же испортите вещи, — стонала Пони. — Геннадий, верь мне, я ни в чем, ни в чем не виновата!» — «Верю». — «Вы зачем пришли?» — это красивый, голубоглазый из угла. «За собакой пришел». — «Теперь придется здесь сидеть». — «Хоть до утра». (Страх прошел, как некогда проходил на экзамене — возьмешь билет, и сразу делается легко и свободно.) — «А что вы так агрессивны?» — «Бог с вами, вот мой паспорт, пожалуйста». — «Откуда такая осведомленность о процедуре?» (Делает вид, что не знает славного прошлого и о фильме тоже ничего не знает.) — «Опыт, гражданин начальник». — «Следует говорить „товарищ“, вы ведь не уголовник». — «Ну, какой я вам товарищ. Собаку можно взять?» — «Погуляйте с ней и возвращайтесь». Скажи на милость, отпустили…
Путти гулял весело, ему было все равно, к Лене Глебов не подошел — зачем волновать допрежде, как еще обернется… Вернулся, собаку забрать не разрешили, хозяйке сказали: «Вас возьмем с собой, но это еще не скоро, у нас здесь много работы. А вы (Глебову) — можете быть свободным». Вот тебе и раз! Не хотят связываться?
Лена прищурилась, усмехнулась: «У тебя мания величия, плевать им на, тебя, она ничего и никого не боятся».
По дороге домой Глебов размышлял о том, почему они никого и ничего не боятся. Убеждены в своей правоте? Поди разберись…
Утром позвонила Пони, велела приехать за собакой. Приехали — Пони была опухшая, ее за ночь разнесло вдвое. Вызвали «скорую», пока ждали — Пони сиротливо бродила по пустым комнатам и все повторяла: «Ну как же я теперь среди этих гвоздей?» На стенах и в самом деле торчало множество черных шляпок — от снятых картин. Пришла «скорая», спустились вниз, Пони долго не отпускала Путти, тискала ого и всхлипывала, потом посмотрела пустыми глазами: «Стыдно и мерзко говорить… Крест золотой с иконы пропал и двадцать пять рублей из кошелька. А я всю войну — на фронте. Ранение тяжелое. Зачем, к чему…»
Приехали домой, Путти пришлось запереть — негодовали собственные собаки, Лена спросила с недоумением: «Ты ей веришь?» — «Верю. Взбалмошная. А душой — чистая. И на подлость — не способна». Господи… Если в 1920 году чекист Леонид Пантелеев мог взять во время обыска золотую десятку, то почему сегодня кто-то из этих не мог взять 25 рублей и золотой крест?
Ведь тот был рожден революцией — и взял.
А эти рождены… Кем и чем? Вспомнил их лица — по-деловому равнодушные, и глаза — устремленные только на то, на что надобно в данный момент. И вдруг понял: да ведь они бесчувственны. Равнодушны — даже к тому делу, которому себя посвятили. Они просто машины. Роботы. У них все холодное — и голова, и руки, и ноги, и сердце, и душа.
Они разбрасывают вокруг осколки льда и, проникая в души, заражают неверием и цинизмом, ложью и равнодушием, они стагнация. Кто любит — светит и сгорает. Кто ненавидит — вымораживает все и — парадокс! — становится сильнее. И разрушается полнота бытия, и всеединство разрушается, и зеркало души покрывается паутиной мелких трещин.
«Сатана там правит бал…»
Это тяжело и страшно, но это не навсегда. Ненависть бесплодна, и они тоже бесплодны и рано или поздно исчезнут. Бездну призовет бездна.
Нужно сделать все для того, чтобы это произошло как можно раньше. Fiat lux.[1]
Жизнь напоминала чертово колесо вверх-вниз, вверх-вниз, бесконечные звонки, прожекты, один нелепее другого, убедить никого не удавалось, потому что никто и ничего не желал понимать, и дело тут было не в имманентной человеческой глупости, а в благоприобретенной многими поколениями правовой безграмотности. Словно на руку кому-то было, что нет в продаже уголовных и иных кодексов, годами, десятилетиями они не переиздаются, «компетентным» так легче и проще работать, что ли? Ведь куда как приятнее объяснять «клиенту» его положение с кодексом в руках, в который «клиент» сроду не заглядывал и понять мудреную речь все равно не сможет, не учили его этому, и возникают сплошь и рядом пикантные ситуации, сродни таксистским: «Вам куда? — На Ярославский. — Дороговато будет. — Ничего, заодно Москву посмотрю». И везет «мастер» незадачливого гостя от Казанского к Ярославскому через всю Москву! Грустные это были размышления, и, самое печальное, не выводили они из тупика.
Лена приоткрыла двери кабинета: «К тебе…» — и пропустила «монумент» шкиперского обличья, поздоровались, «монумент» представился: «Горяинов, сотоварищ по несчастью, так сказать… — объяснил — как пароль произнес: — От Александры Аркадьевны. Гора — в общей камере, там человек двадцать, кого только нет! Но к нему хорошо относятся — он стихи читает, к тому же Александра Аркадьевна выписала журналы, там, знаете ли, свободного времени много, трехнуться можно, так что любая дрянь — восторг! Кстати, если сядете — велите выписать как можно больше! Только этим спасетесь, там интеллигенцию не любят. А я, собственно, что? Вы все знаете, повторяться не стану, такой вот факт: унесли мои вещи в машину — пять ящиков серебра…» — «Откуда у вас серебро?» — «Родителей, незапятнанное наследство, можно свидетелей допросить, соседей, они это серебро — ну хотите верьте, хотите нет — еще до моего рождения видели у родителей, а я только наследник. У меня сто девяносто и двое детей». — «Тогда какие у вас проблемы? Недоразумение…» — «Ошибаетесь. Они положили ящики в машину и вернулись. Говорят: ты в какую компанию попал? В какую? — спрашиваю. Ты знаешь, что, например, Лагид в сорок седьмом был арестован, и знаешь кем? Не нами, понял? Теперь притри к носу: защищая Лагида, ты что делаешь? А? Дошло? Вот и хорошо. Ты, говорят, и мы — это одно, даже если ты и заблудился, а эти, говорят… Эти, мол, совсем другое. А чтоб ты поверил, что мы тебе свои в доску — сейчас все твои ящики возвращаем, только честно пообещай, что компашку эту ты нам просветлишь». — «Просветлили?» — «Я к вам не за оскорблениями пришел. Нет. Не просветлил. Серебришко мое увезли, а по дороге к вам два „жигуля“ — на кольце — выталкивали мою „Волгу“ в поток, едва от них ушел. Кто это был?» — «Хулиганы». — «А если серьезно?» — «Послушайте, Горяинов, что бы я сейчас ни сказал — ответа вы все равно не получите, вы же не за подтверждением собственных мыслей пришли? Идите в прокуратуру». И Горяинов ушел, но — ненадолго.
Он поднял Глебова с постели в четыре часа утра и, торопясь, захлебываясь словами, сказал, что заявление прокурору отнес, но дело совсем не в этом, тут случилось такое… Глебов поехал на встречу — на другой конец города, к площади, на которой возвышалась колонна в виде длиннющей фрезы, на торце которой изготовился к прыжку в воду некто в водолазном костюме. Около монументального Горяинова шмыгал взад-вперед худенький человек с мушкетерской бородкой, Глебов его часто встречал в комиссионном. Коллекция у бородастенького была, как слышал Глебов, небольшая, но принципиальная: только прикладное и не моложе восемнадцатого века. «Коркин повесился? — хмуро изрек Глебов. — Ребята, жить не даете, поспать-то я имею право?» «Тут такое…» — повторил Горяинов и, под частые и синхронные кивки Володи Хромова — так звали очередного потерпевшего, рассказал, что час назад позвонила задыхающаяся от астмы мама Володи и прерывающимся от ужаса голосом сообщила, что сын заперся в ванной с бельевой веревкой и, наверное, повесится. Примчался, выволок бьющегося в истерике Володю из ванной и повез на телеграф. Послали телеграммы в четыре адреса. Суть такая: Коркин остановил около дома, посадил в машину, привез на службу, там, в кабинете, ждали еще четверо, один представился следователем, которому поручено расследование, потребовали признания, допрашивали четыре часа без перерыва, один устанет — второй подключается, остальные на подхвате. Объяснили: не дашь показаний против антикварных гадов — коллекцию отберем, домой не отпустим, матери некому будет ингалятор подать, она умрет, а на чьей это будет совести? Так что лучше оказать содействие, дело-то — правое?? «И он… — Горяинов с сожалением посмотрел на Володю, — содействие им оказал». «А что мне было делать… — Володя не поднимал глаз, — мама ведь…» И в самом деле, филиппики здесь были бесполезны. Глебов поежился — поехал в одной рубашке, холод забирался за ворот, растекался по спине. Астма… Черт бы ее взял совсем, ему ли не знать, что это такое… От одного только взгляда на стакан с холодной водой поднимается к горлу тяжкое удушье, синеют губы. Слава Богу, нашелся добрый человек, страстотерпец Михаил Юрьевич, врач, открывший метод борьбы с этим неизлечимым недугом. Вылечил Глебова. Но порекомендовать его матери Володи нельзя — не разрешают применять метод без проверки, а проверка… «Прихожу в больницу, — рассказывал Михаил Юрьевич, — в легочное отделение, заведующий — однокашник, вместе учились, кандидат медицинских наук. Спрашиваю: сколько у тебя умрет от астмы в ближайший месяц? Говорит, человек пять, а что? — Я их вылечу. — Несерьезно. — Вполне серьезно, говорю, и тогда кандидат суживает зрачки: пошел отсюда вон. Умрут и умрут. А выздоровеют — значит, выздоровеют. Без тебя, умника. Тут на подходе докторская и у сотрудников — кандидатские, и ты мне карты не путай!» Глебов зло посмотрел на Хромова: «Что вы им сказали?» — «Признался… то есть наврал, что люстру, которую мне променял Жиленский, я считаю подделкой, ну вроде бы смошенничал Жиленский». — «Вроде бы?» — «Вы не сердитесь, я же отказался». — «Утром будет знать весь город. — Горяинов с удовольствием потер руки. — Но это еще не конец?» «Начало», — буркнул Глебов.