Татьяна Степанова - Предсказание – End
Мещерский вспомнил Германа – там, в ресторане «Чайка», – дерзкого и насмешливого, обликом и повадкой так напоминавшего актера Хоакина Феникса в роли римского императора-гладиатора. Что ж, тогда, на площади, его и швырнули под рев озверевшей толпы, как на гладиаторскую арену. И толпа ревела: «Смерть ему, смерть!»
– Поговорка есть: «посеешь ветер, пожнешь бурю», – назидательно изрек следователь. – Вот и пожинает на больничной койке. Не человек уже, а вареная картошка. Полное пюре.
Мещерский помолчал, а потом спросил о Шубине и его жене. Следователь ответил, что супругами-убийцами теперь занимается областная прокуратура. И что дело Ирмы Черкасс поднято из архива и возобновлено по «вновь открывшимся обстоятельствам».
– Не знаю, правда, какие в суде по нему в будущем перспективы, там ведь, кроме признаний, ничего нет. Единственная свидетельница, которая могла дать своими показаниями основу для обвинения, Куприянова, убита. Так что… там просто их слова – мужа и жены. А от слов всегда можно отказаться, особенно в суде.
– Но там был ведь еще один свидетель – некто Полуэктов, который потом погиб при невыясненных обстоятельствах, – осторожно заметил Мещерский. – А его дело не поднято из архива, нет?
– Почему это погиб при невыясненных? – удивился следователь. – Вот у меня тут справка – свидетель Полуэктов, смотритель парковых аттракционов, погиб в результате несчастного случая. В свое время все обстоятельств были тщательно проверены, и нет нужды ворошить это печальное происшествие вновь. А я гляжу, вы довольно близко приняли к сердцу все произошедшее в городе и самостоятельно пытались во всем разобраться.
– Я не то чтобы пытался, но…
– У вас, наверное, врожденный дар оказываться в эпицентре разных там событий, да? – Следователь, ровесник Мещерского, улыбнулся, страх как довольный своей проницательностью. – Ну, на это я скажу одно: вам, Сергей, на этот раз крупно повезло. Ну, в том, что вы замешались во всю эту кашу как свидетель. А ведь могли и по-другому замешаться. Дважды ведь оказывались рядом с местами убийств. А это ведь знаете – того, чревато порой. Как карты лягут. Вот в случае с секретаршей Шубина – не задержи вы ее с наглядными, так сказать, уликами на одежде в виде пятен крови, вас могли бы самого там, в салоне, сцапать. И, судя по тому, что потом произошло в городе, вы сами могли стать жертвой оголтелого самосуда. В той накаленной обстановке никто бы особо разбираться и церемониться с вами не стал. Так что думайте о будущем. И не влезайте в то, что вас не касается. Вы же бизнес сюда приехали строить, вот и стройте. Вам ясно?
– Да, это мне ясно, – ответил Мещерский.
Ему было непонятно другое.
Фому тоже вызывали в прокуратуру несколько раз. По делу о массовых беспорядках и по делу убийства его сестры. Мещерский не находил себе места, думая о том, как же воспримет Фома известие о том, что убийца наконец-то найден. И что имя его – Всеволод Шубин.
А Фома воспринял это внешне очень спокойно. Как говорится – «у него на лице не дрогнул ни один мускул». Может быть, там что-то екало и обрывалось внутри, невидимое глазу, но наружу это никак не прорывалось. Мещерскому он сказал, что следователь дал ему прочесть показания Юлии Шубиной и самого Всеволода Шубина. И он прочел протокол. И потом вернул его следователю, чтобы тот подшил его в дело.
Настал седьмой день недели. И в Тихом Городке наконец-то не осталось ни одного невставленного стекла. И только салон красоты так и зиял черными провалами окон. К стенам его подогнали бульдозер, но сносить, счищать отчего-то медлили. Наверное, потому, что следствие еще шло и мог потребоваться еще один дополнительный осмотр места убийства и сборищ оккультного «круга».
Мещерский и Фома брели по улице, возвращаясь из прокуратуры. И улица словно нарочно вывела их к городскому парку. Он возник на их пути, как неожиданная преграда. Преодолевать ее уже вроде бы не было никакого смысла…
Они остановились, а потом, не сговариваясь, зашагали туда – вглубь, все дальше, дальше по заросшим глухим аллеям, тронутым первыми красками осени.
Прошли мимо развалин карусели. Не останавливаясь, не оглядываясь. И вышли к старой танцплощадке на берег. Свернули налево, поднялись по крутому склону. Впереди, насколько хватало глаз, расстилалась большая вода Колокши. За спиной на холмах, в низинах и на пригорках раскинулся город.
– Фома, – сказал Мещерский.
– Что?
– Ничего не хочешь мне сказать здесь, сейчас?
Фома отвернулся.
– Теперь ты знаешь, как все было здесь на самом деле пятнадцать лет назад. И что произошло в этот раз. Герман Либлинг никого не убивал в этом городе, кроме… кроме той несчастной собаки… Для всех убийств нашелся свой собственный отдельный мотив. И все это совершили разные люди. А он…
– Он маньяк. И никто, никакое следствие не разубедит меня в этом.
– Но Герман не убивал твоей сестры! Ее убил другой. Их всех убили другие.
– Замолчи! – Фома топнул ногой.
– Тебя что же – такой поворот сюжета не устраивает? – тихо спросил Мещерский. – Ты жалеешь, ты негодуешь, что убийца – не он?
Внизу у их ног растекалась от края до края Большая Колокша, и не было на ней ни корабля, ни лодки, не было ничего до самого горизонта, чтобы отчалить от этих берегов навсегда.
Мужские слезы – зрелище тягостное. Мещерский многое отдал бы, чтобы не видеть, как плачет его друг и компаньон. Хотелось уйти, очень хотелось. Но как было оставить Фому здесь, на этом месте, одного?
Неожиданно Фома полез в карман и сунул что-то Мещерскому. Это был тот самый нож, который… Ну, одним словом, тот. Так и не выброшенный Фомой.
Мещерский размахнулся и швырнул его вниз – бу-ултых! И только круги, круги пошли по воде.
Тихий Городок со своих холмов и косогоров взирал на эту финальную сцену с безмятежным любопытством. Солнечные блики играли на позолоченных куполах его церквей, на новеньких стеклах окон. Городок щурился от солнца, грелся, оживая на глазах, прикидываясь этаким незнайкой, провинциальным Иванушкой-дурачком. Он словно в одночасье все позабыл – и страхи, и легенды, и кровь, и ярость, и тьму.
Позвольте, какие такие легенды? Где? У нас? В этой вселенской забывчивости крылась своя сила и своя мудрость. С этой силой и мудростью можно было жить дальше. А тьма – она просто рассеялась, ушла, как талая вода, по-паучьи заползла вглубь, в узкие щели, в глухие углы. Подальше от света, в ожидании своего нового часа.
Но об этом так не хотелось думать. И не стоило болтать, поминая всуе то, что всегда предпочитало слыть безымянным, принимая разные обличья, называясь то так, то этак, походя на то или на другое, что мерещилось или казалось, возникая в снах и в ночных кошмарах, в буквенном узоре бело-черной окружности, в зеркалах, в стоячей воде или за вашей спиной на темной парковой аллее, засыпанной мертвой листвой.
Сухой лист сорвало с дерева и кинуло под ноги Мещерского и Фомы, а потом снова подхватило и понесло, понесло, понесло, закрутило, одолевая расстояния, годы, память…
Его прилепило, точно бельмо, к стеклу окна городской больницы. За окном на койке, опутанный проводами и датчиками, лежал человек. Точнее – просто тело, безымянная субстанция, в которой едва-едва пульсировала жизнь.
А под окном в тени куста сидела собака – дряхлая, как мир, со следами ожогов на шкуре. Задрав морду вверх, она пыталась выть, но из обожженного горла ее не вырывалось ни звука.
Примечания
1
Я люблю, ты любишь, страсть, любовник.