Павел Шестаков - Рапорт инспектора
— В дружине дежурю иногда.
— Много правонарушителей задержали?
— Да уж от меня не уйдешь! Мужики-то дурни. Особенно пьяные. Сам на ногах не держится, а все себя сильным полом считает. А я такому сильному очень даже по шее накостылять могу.
Мазин от души расхохотался:
— Нравится милицейская работа?
— Нет, — отрезала она. — Что хорошего, всю жизнь жуликов ловить?
— Некоторым приходится.
— Ну, у вас-то дела поважнее.
Она хотела что-то добавить, но Мазин, не любивший похвал в свои адрес, прервал ее:
— Что же вам нравится, Оля?
— Да все мне нравится, — сказала она с досадой. — Все. Жить мне нравится. Вот денек-то какой сегодня — рудо! А никто не понимает. Каждый о своем думает. Мудрят, путают.
— Ну, это народ взрослый. А молодежь.
— Еще хуже! — сказала она убежденно. — Вот парень у меня есть. Но про парня говорить ей почему-то не захотелось. Замолчала.
— Что ж парень? — спросил все-таки Мазин.
— Да то. Час целуемся — три дня отношения выясняем.
— Плохо это?
— Лучше б наоборот.
— Веселая вы, Оля!
— А разве не правда? Жить хочется просто.
— Как просто?
— Ну, нормально. А везде психи.
— Не понимаю.
— Что ж непонятного? Вот из института меня вытурили.
— Из какого?
— Политехнического. А думаете, за что?
— Не знаю.
— Насели на меня: тренируйся, у тебя данные, разряд! А я учиться поступала. Конечно, без разряда меня б не приняли. Балла я не добрала. Но раз уж поступила, учиться нужно, правда? А они мне про спортивную гордость. Ведь про каждый рекорд газеты пишут, снимки печатают, кубки дают, медали. Такого человека можно и от учебы освободить. Пусть себе гребет, институту славу загребает. А я не захотела. Принципиально я против рекордов, понятно? Ну и завелась, конечно. Сессию завалила. Короче, ушла. А что я, пропаду, что ли?
Мазин посмотрел на ее крепкую ногу, упершуюся в корень сосны.
— Вряд ли.
— И я так думаю. Сейчас медсестрой работаю.
— Нравится?
Она опять замотала головой:
— Теперь в педагогический собираюсь. На дошкольный.
— Детей любите?
— Маленьких. Они нормальные. Хочет чего, говорит — хочу! Не хочет — ревет. Понятно все.
— Снова тренироваться заставят.
— Ну, ради детишек можно и потерпеть.
Вдоль берега прошла байдарка. Сидевший в ней мускулистый мужчина посмотрел на Ольгу и Мазина. Ольга поднялась. Неожиданно, как и появилась.
— Между прочим, банду, что на институт напала, не нашли?
— Ищем.
— Ну, успеха вам!
— Спасибо.
Она чуть потянулась, расправив плечи.
— Понравилась я вам?
— Понравилась.
— И вы мне.
На берегу Ольга легко приподняла и сдвинула в воду; лодку, села ловко.
— До свиданья! Может, увидимся еще.
Мазин махнул ей рукой, подумав, что встречи с ним не всегда доставляют людям радость.
Бухта скрылась за деревьями, и Ольга положила вес до поперек байдарки. Капли стекали по гладкой поверхности, оставляя на воде пунктир. Течение несло лодку к пристани. Можно было ускорить это неторопливое движение, но на пристани стоял Девятов, тот самый мужчина, что видел их с Мазиным, и Ольга не спешила, надеялась, что он уйдет.
Девятов работал на водной станции тренером и выглядел, как многие профессиональные спортсмены, которым перевалило за тридцать, и мечты о собственных победах остались позади. Он еще следил за формой, любил свое свыкшееся с многолетним режимом тело, но четкий рисунок мышц неотвратимо смягчался, и плавки, размер которых он упорно не хотел менять, начали оставлять на животе красную, саднящую полосу. Впрочем, окружающим изменения эти в глаза не бросались: лицо Девятова казалось мужественным, плотно обтянутым бронзоватой, всегда гладко выбритой кожей, хотя и на лице временами, особенно когда Девятов оставался один, пробивалась усталость, озабоченность, и тогда взгляд его становился тяжелым, недобрым.
Ольга Девятова не любила. Особенно после одного случая.
Было воскресенье, на станции толпилась уйма народу — кто купался, кто ждал лодок, кто играл в волейбол. Ольга играла. И когда брала трудную верхнюю подачу, прыгнула неудачно, напряглась, дотягиваясь до мяча, и почувствовала, как лопнул шов. Раздобыв нитку с иголкой, она зашла в пустой эллинг и, поставив ногу на перевернутую лодку, стала быстро схватывать шов. Рядом, за тонкой дощатой стенкой, шумели и смеялись, слышались гулкие удары по мячу. Сзади кто-то подошел, чья-то рука коснулась груди, и Ольга резко обернулась.
— Идем… туда… скорее… — шепнул ей Девятов и метнул замутившийся взгляд на кучу снятых с лодок чехлов.
— С ума сошел? — спросила она удивленно.
Он молча толкал ее в угол.
Ольга отступила на шаг. Девятов придвинулся совсем близко. Был он невысок, но захватил цепко. И тогда она с силой воткнула в его руку иголку.
— Идиотка!
— Пошел ты… — выдохнула она, как и он, не повышая голоса.
В открытых дверях мелькали фигуры волейболистов. Девятов исчез. Ольга завязала узелок на оборванной нитке, зашила шов, но играть расхотелось. Было противно. Чей-то транзистор, подвешенный на ветку тополя, упорно бубнил:
А я по шпалам,
Опять по шпалам.
Через пару дней Девятов подошел как ни в чем не бывало, спросил с усмешкой:
— Струсила?
— Псих. На улице б еще полез.
— Может, останешься вечерком?
— Обойдусь.
С тех пор они общались только по необходимости.
Байдарка чуть заметно ткнулась о сваю. Девятов так и не ушел с пристани.
— Свиданничала?
— Твое-то дело какое?
— Что за мужик-то?
— Следователь.
— Кто? Зачем он здесь?
— Я знаю?..
— Не знаешь?
— Мне-то на что?
Девятов смотрел на ее голые ноги.
— Не пялься.
— Мне нравится.
— Ну пялься, если нравится, — сказала Ольга равнодушно и занялась лодкой.
Девятов выплюнул недокуренную сигарету. Курить он начал недавно и все еще ограничивал себя.
— Там, где вы сидели, парень один утонул. Крюков.
— Слыхала.
— Напился в ресторане и утонул. Следователь, наверно, по этому делу заявился?
Она промолчала. Не хотелось разговаривать.
— Помог бы лучше, Девятов.
— Сама управишься, здоровая, — отказался он и по шел к станции.
На пороге с ружьем на коленях сидел сторож Романыч. Вахта его давно кончилась, но сторож частенько задерживался на «Мельнице», где трудился его внучатый племянник, который, однако, и дальнее родство уважал и не отказывал старику в стаканчике надежно крепленого винца.
— Что, Романыч, развезло тебя, что ли?
Сторож подергал сивую редкую бороденку. Был он конечно, под мухой, но не только. Печалила забота.
— Да Каштана вот, мать его за ногу, пристрелить не могу. С утра собираюсь, а рука не подымается.
Каштан был ветхой, полуослепшей и запаршивевшей собакой, все положенные сроки которой давно вышли, и только природная доброта Романыча продлевала их вопреки природе. Но и последняя отсрочка истекла.
— Чем в будку сдавать, лучше уж своей рукой.
Романыч взялся за ружейный приклад, но тут же опустил его.
— Пороху, дед, не хватает? — спросил Девятов.
— Да ведь живая тварь.
— А ты что, буддист? Это им религия комара даже давить запрещает.
— Православный я.
— Тогда не робей. Пали.
— Слушай, — Романыч запнулся, — может, а…
— Чего?
— Помогешь, может, старику? Кончишь пса?
— Что я тебе, живодер?
— Вот видишь. А мне толкуешь — не робей! Дело-то оно такое. Девятов подумал:
— Дело, дед, обыкновенное. Давай свой пугач.
Каштан лежал в сарае, в углу, на старой полости. Заметив человека, он потянулся было навстречу, ожидая еды, но вдруг почуял недоброе, сжался, втянул голову, беспомощно повел хвостом по полу. Девятов смотрел на собаку. Смотреть было неприятно.
— Не трясись, дуралей. Сегодня ты, а завтра я.
И поднял ружье.
— Готово, старик. С тебя бутылка, — сказал Девятов, вернувшись. Из ружейных стволов чуть тянуло порохом.
— Да. Следовало бы по стаканчику, — согласился сторож. — Для облегчения. Я сейчас на «Мельницу».
— Сиди. У меня тут есть.
Мимо прошла, направляясь к автобусной остановке, переодевшаяся Ольга. Спросила, не останавливаясь:
— Чего палите зря?
— Не зря, — ответил Девятов. — По законам природы.
Он проводил Ольгу долгим взглядом, пока она не скрылась за соснами, и пошел в комнату за бутылкой.
При всей внешней ровности в поведении Ольга не была безмятежно спокойным человеком, какими бывают лишь люди глубоко равнодушные. Внешность ее вводила в заблуждение: очень здоровая, она редко проявляла признаки неуверенности и озабоченности, характерные для тех, к кому природа оказалась менее щедрой. Ее четко и потому незаметно для самой себя работающий организм обходился без лишних движений и непроизвольных реакций, и это-то отсутствие суетливости, заметных эмоций и вводило в заблуждение, принималось некоторыми за флегму и даже ограниченность.