Леонид Панасенко - Случайный рыцарь (Сборник)
Саша Рубан поднялся в лифте и подошел, чуть прихрамывая, к двери. Звонить не стал — увидит в глазок и не откроет, — а достал заготовленный дубликат ключа, негромко щелкнул замком и вошел в квартиру…
В Москве затеряться можно — если очень постараться. Татьяна постаралась, как смогла, но оказалось — не очень.
Ко времени выхода Рубана из госпиталя она выехала из квартиры, ушла, не оставив координат, из студии и, кажется, отменила или сверхплотно законспирировала встречи с Вадимом. Но Машке Кобцевич позванивала — откуда, собственно, Рубан и узнал, что Танька осталась в Москве.
Но Машка — известная партизанка, ни за что на адрес не расколется. А со временем на поиски и с деньгами у Саши стало туговато.
После двух месяцев в госпитале и еще одного — под следствием ему, самодуру, беспредельнику, разгильдяю и угонщику «камазов» с колхозной картошкой места в очищающихся рядах не нашлось.
В рэкетиры сам не пошел — побрезговал.
Устроился водителем-охранником к банкиру, тоже, слава Богу, хохлу и тоже некурящему.
Платил Тимофеич хорошо, вроде даже слишком, но, во-первых, резко похолодало к бывшим праздникам, а ныне поминкам, и пришлось прикупить одежку, в комисах же шмотки стоили столько, что Рубан поначалу даже переспрашивал, и сшито почти все оказалось на недомерков. Хорошо, хоть с обувкой проблем не встало — обеспечило родное покойное МВД на пять зим вперед. Во-вторых, неважнецки стало со жратвой, впроголодь же не поработаешь — приходилось тратиться.
Водил Рубан шефову «девятку» аккуратно, вылизывал в охотку, и за две недели выучил шефов график назубок. Понял, когда просить и делать «окна», когда — от зари до зари, от темна до темна, — и тогда только всерьез принялся за поиски.
Сначала прокатился по адресам подружек. Пусто. Потом дней десять «пас» Вадима, но на Таню так и не вышел. Прибивать же самого Вадима перехотелось. В самом ли что-то изменилось, Вадим ли стал другим? Гуляет с пацанятами, как примерный папаша, и ни дружков, ни девочек… А на лице — растерянность, будто у ежика при встрече с обувной щеткой.
Страна разваливалась, придурки всех мастей митинговали, жратва теряла всякое название — просто еда, и только, а Саша, не отчаиваясь разве только от хохляцкого своего упрямства, высматривал и высматривал Таню в громадной, все еще многолюдной, поганеющей Москве.
Потом, когда уже и Союз гавкнулся, а за рубль и поздороваться стало можно не co всяким, Рубан хлопнул себя по лбу: женщине легче поменять семью, работу, подруг и любовника, чем косметичку, парикмахершу и портниху.
Память не подвела; догадка — тоже. На третий день, у косметического, засек ее и провел — погрузневшую, родную. На пятый — знал точно: не случайный адрес, живет там — и живет одна.
Еще три дня — у Тимофеича запарка, даже с лица сник, работает, конечно, на себя, но по шестнадцать же часов подряд! Рубан завел в машине термосок литра на два, китайский, и скармливал шефу розовое, домодельное, на Тишинке купленное сало с горячим чаем.
Но ключи за эти дни подобрал и, зная, когда Тане положено вынырнуть из метро, побывал в квартире.
Походил в носочках по линолеуму, потрогал ее разбросанное кое-как барахлишко — и назад, к шефу; успел минута в минуту, хотя и заносило дважды. Дороги паршивые.
Еще два дня — круговерть. А теперь — отгул. На целых трое суток! С утра было решил елочку прикупить, потом понял: какая там к черту елочка-палочка! Собрался, сунул за полушубок флакон — и на троллейбус.
Пересел, выскочил, прошел дворами, постоял у окон, высматривая свет и движение, и влетел в дом.
В прихожей осторожно, беззвучно прикрыл за собой дверь, вдохнул тепло, запах, музыку — и вдруг понял, что ни шагу больше сделать не может.
Уселся на скамеечку для обуви и сидел неподвижно, пока из комнаты не появилась Таня и, охнув, не уселась тяжело на первую попавшуюся табуретку.
А тогда сказал совсем не то, что собирался, что повторял уже много дней.
Сказал тихо: — Слышишь, маленькая, этой Москвы и этой демократии — хватит. У меня мама в Чернигове, старенькая совсем. Поехали домой!
Анатолий Домбровский
Падение к подножью пирамид
Глава 1
Если подняться на маяк и смотреть в сторону, противоположную морю, на восток, можно увидеть на горизонте искривляющую его цепочку древних курганов, разграбленных кладоискателями в прежние века. Между курганами и морем каменистая степь, пустыня, изрезанная глубокими балками, царство полыни, верблюжьей колючки, сусликов и змей. По склонам балок — выходы бело-рыжих пластов песчаника, серые каменистые осыпи, ржавые промоины. Между балками петляет единственная дорога, ведущая к маяку. Это — восток. Оттуда, из-за курганов, поднимается солнце, чтобы через несколько часов опуститься за морской горизонт. Тогда зажигается маяк…
Маяк стоит на высоком мысу, круто обрывающемся к морю, мыс нависает над морем щербатыми козырьками и растрескавшимися скальными глыбами, между которыми, если смотреть с моря, с лодки зияют ниши и глубокие гроты, полузасыпанные щебенкой. Когда свирепствует зюйд-вест, мыс гудит, как орган, и трудно бывает понять, отчего он вибрирует: от ударов ли волн или от низкого утробного рёва, исторгаемого гротами. К северу и к югу от маяка берег понижается, там можно спуститься к воде. Самый ближний спуск — на севере, в километре от мыса. Его видно отсюда, с башни. Виден, правда, не сам спуск, а лодочный сарай, нелепое, но прочное сооружение из дикого камня-плиточника, в сарае за железной дверью с винтовым замком хранится четырехвесельная шлюпка. Лет шесть или семь назад ее, сорванную штормом с какого-то судна, загнало в лиман, в мелководную бухту, и прибило к берегу. Прежний смотритель маяка внес шлюпку в инвентарный список своего хозяйства и построил для нее у ближайшего спуска сарай. Он же дал ей имя «Эллинида». Некоторые полагали, что прежний смотритель назвал им шлюпку в честь какой-то женщины, своей зазнобы, хотя на самом деле — это может подтвердить всякий, мало-мальски знающий греческий язык, — «Эллинида» означает «Гречанка». Конечно, бывший смотритель выбрал его неслучайно: лиман, в котором была найдена шлюпка, называется также Греческой Гаванью, поскольку на его восточном берегу несколько веков назад стоял греческий город, ныне — зона археологических раскопок, грустное и бессмысленное зрелище.
Когда-то жизнь бурлила и здесь, на мысе. Еще в прошлом веке его глубокие гроты служили пристанищем для пиратов и контрабандистов: остались вбитые в скалы ржавые железные крюки, причальные кольца, каменные, обрушившиеся во многих местах ступени узкой лестницы, по которой можно было спуститься к широкой плите у входа в Главный Грот, способный вместить в себя с десяток фелюг. Метрах в сорока от кромки обрыва сохранился колодец, пробитый вертикально сквозь стометровую скальную толщу над самой широкой частью Главного Грота. Говорят, что через этот колодец с помощью лебедки поднимали наверх с затаившихся в гроте фелюг награбленное добро и контрабандные товары. Теперь этот колодец во избежание несчастного случая заперт железной решеткой и обложен камнями.
Если смотреть с маяка на юг, можно обнаружить некоторую симметрию северной части — там тоже стоит строение из камня-плитняка, но уже без крыши, с проломами вместо окон и дверей. Это бывшая сакля, в которой никто не жил: лет двенадцать назад ее наскоро соорудили киношники для съемок какого-то фильма. Разрушили саклю отдыхающие «дикари», чьи таборы пестреют каждое лето в южной долине.
На западе — море. Оно одно приковывает взгляд человека, поднявшегося на маяк или стоящего у кромки обрыва. Потому что возникает не всегда осознаваемое ощущение полета. Нужно лишь не касаться взглядом земли, открыть лицо ветру и не бояться отраженного света, бьющего в глаза.
Этот мыс и стал последним прибежищем Петра Петровича Лукашевского, старого морского волка, капитана дальнего плавания, избороздившего на своих судах не одно море на земном шарике. Да, была одна неприятность — подвели друзья, из-за которой его списали на берег и в качестве милости или утешения отдали ему во владение этот маяк, по ночам светящий из этой глухомани редким нефтеналивным танкерам да рыбацким сейнерам. Петр Петрович мог бы, конечно, еще побороться и доказать кому следовало, что с ним поступили несправедливо, но тут подкатила личная беда — погибли в авиакатастрофе жена Анна и дочь Мария. Горе раздавило его, обессилило, лопнул самый главный леер, связывавший его с жизнью. И одиночество стало желанным, а борьба — бессмысленной. Впрочем, он знал, что мог бы подняться — тогда ему было только пятьдесят два, он был красив собой, образован, умен, воспитан. Но не захотел. Роздал имущество, бросил квартиру в городе и уехал на маяк, загрузив свою машину книгами, холстами и красками — на чтение книг и занятие живописью прежде у него никогда не хватало времени.