Уильям Холланд - Московские сумерки
– Что?
– Я уже говорил тебе об этом. А ты, может, и внимания не обратил.
– Что ж, и на старуху бывает проруха. Но если его обвинили в изнасиловании дочери секретаря райкома партии, то как же он вышел на свободу всего через год?
– Я не говорил, что его обвинили в ее изнасиловании. Отец девушки никогда не допустил бы, чтобы об этом все говорили вслух. Ну, а было это на самом деле или нет… кто знает? Во всяком случае, его обвинили в изнасиловании другой, кому не надо было дрожать за свою репутацию. В этом, разумеется, и слабина пришитого ему дела, но лишь женщина такого поведения согласилась бы подтвердить обвинение. Нужны были письменные показания потерпевшей.
– Вы считаете, что на него возвели напраслину?
Георгий пожал плечами.
– Жизнь – это борьба. В то время неотъемлемой частью жизни здесь, у нас, была борьба за власть – по большому счету, борьба за власть между партией и мафией, а в личном плане – между секретарем райкома и Тамазом Броладзе. У обоих были влиятельные друзья. Иногда у одного объявлялась наверху мощная рука, иногда – У другого. Тамазу Тамазовичу предъявили обвинение и признали его виновным – секретарь райкома в тот момент, похоже, победил. Во время суда у Броладзе оказались покровители посильнее, и сын получил небольшой срок. Когда парень сел в лагерь, верх вроде бы опять одержал секретарь райкома, по крайней мере так казалось. Но вот вскоре после того, как с Тамазом произошел «несчастный случай», секретарь райкома внезапно умер.
– Как это «внезапно»?
– Мне известно только то, что на горной дороге его автомашина столкнулась с грузовиком и упала в пропасть. Меня в это время здесь не было.
– И после этого молодого Тамаза выпустили на свободу?
– Да, вскоре после этого.
– На этом и закончилась война?
– Дом, в котором теперь живет Тамаз Броладзе, был с самого начала спроектирован и построен для секретаря райкома партии, – заметил Георгий.
Нет, Чантурия никому не мог рассказать обо всем этом. Единственное, что теперь предстояло сделать, – это вернуться в Москву.
Почему же Броладзе позволил ему встретиться с маленьким Тамазом?
Хотел ли он пустить ему пыль в глаза и дать понять, что у КГБ руки коротки добраться до его сына? Или же это было еще одно испытание, устроенное ради того, чтобы понаблюдать за Чантурия: а не подозревает ли он что-нибудь? А если это так, то понял ли он, что Чантурия и в самом деле держит ушки на макушке?
Листок с номером телефона, который дал Тамаз Броладзе, Серго выбросил, но прежде хорошенько запомнил этот номер.
Глава третья
МОСКВА
– 28 —
Четверг, 25 мая 1989 года,
Полдень,
Посольство Соединенных Штатов
В десять часов утра в Кремле открылся первый Съезд народных депутатов, и вся страна замерла в ожидании. Хотя был рабочий день, никто не работал. Заседания съезда транслировались по телевидению по всей стране, и каждый человек, включивший телевизор, следил за его работой.
Телезрители видели, что открывал съезд вовсе не Горбачев, а Орлов, председатель Центральной избирательной комиссии по выборам народных депутатов. Они видели, как депутат из Латвии Толпежников нахально влез на трибуну и потребовал расследования устроенной армией девятого апреля кровавой бойни в Тбилиси, в которой погибли шестнадцать советских граждан. Они видели, как лишь недавно вернувшийся из ссылки Андрей Сахаров призвал депутатов принять закон, объявляющий решения съезда не допускающими неоднозначного толкования.
Приподнятая праздничная атмосфера проникла даже в американское посольство, где советские праздники традиционно игнорировались. Мартин все утро следил за заседанием съезда по телевизору в своем кабинете. По окончании утреннего заседания он вышел из посольства на улицу Чайковского. Определенного плана у него не было, однако он внушил себе, что его долг как специального помощника культурного атташе – изучать культуру страны пребывания. Он пошел по улице в направлении Смоленской площади и дошел до начала Арбата у здания Министерства иностранных дел. Повернув на Арбат, который стал пешеходной улицей, он прошел всего метров пятьдесят, дальше идти стало почти невозможно: всю улицу запрудили толпы горячо споривших москвичей. Уличных музыкантов и художников, обычно стоявших небольшими кучками вдоль всей улицы, оттеснили к стенам домов и витринам магазинов. Многие, побросав свои картины и кустарные изделия, присоединились к спорившим и втянулись в политическую дискуссию о событиях дня.
– Толпежников – да он же с ума сошел! – яростно наступал на своего оппонента какой-то бородатый мужчина, сверкая черными глазами. – Да они же никогда не признаются, что за решением послать войска в Тбилиси стоит партия. Зачем тут голову ломать?
– А затем, что если на этот раз они и не признаются, то в следующий раз дважды подумают, прежде чем решиться на подобный шаг, вот зачем, – возражал его оппонент.
– Сахаров – бесстрашный человек, – утверждал другой спорщик. – Но если он не будет следить за своими словами, его опять загонят в Горький еще до конца съезда.
– Оба они предатели, – кричал третий. – Этот из Латвии и Сахаров, они только и могут ломать, что другие строят. Ну ладно, согласен – в прошлом не все было идеально, но нельзя же хаять все подряд. Что требуется сейчас – так это наметить позитивные шаги на будущее.
Спорщики защищали свои аргументы не только словесно, но и с помощью силы. Мартина медленно, но неуклонно выжимали из середины толпы к покрашенной специально к съезду в розоватый цвет стене дома, у которой с утра пораньше разложил свой товар какой-то художник. Теперь на его картины никто не обращал внимания. В конце концов кто-то прижал Мартина к стене и даже не извинился. Отталкиваясь от стены, он вдруг увидел прямо перед собой пустые глазницы лица нарисованного на полотне без всякого фона.
Упираясь ладонями, он всеми силами старался не повредить картину. Лицо на портрете было закрашено красным цветом, постепенно переходящим в светло-розовый. Глазницы нарисованной маски оставались незакрашенными, но внутри их что-то жило. Он сперва не смог разобрать даже, что там такое – может, какая-то мазня, какая-то каша может, красноватые блики, отблеск знамен двинувшихся к свету, но все еще не пробившихся сквозь тьму масс.
Кто-то сильно толкнул его. В раздражении он обернулся.
– Поосторожнее с моими картинами, – напомнил мужчина, который прижал его к стене. А потом, очевидно признав в нем иностранца, сказал более мягким тоном по-английски:
– Извините, очень толкают, и я… – тут он ничего и выговорить не смог, а лишь уперся руками в наседавшую толпу. – Вам нравятся мои картины? Они хороши и сравнительно дешевы.
Он оперся одной рукой о стену, чтобы обернуться к Мартину и в то же время защитить свои творения от напора. Он оказался совсем рядом – всего в полуметре от Мартина, изо рта его несло запахом лука и чеснока.
Мартин отступил на пару шагов.
– Интересные работы, – промолвил он.
– Интересные? Да они прекрасны!
– Это вы написали их?
– Я? – он даже рассмеялся. – Да ведь это все написано мною!
И он обвел свободной рукой вокруг. Из-под его руки Мартин сумел увидеть целую галерею портретов большегрудых женщин, заполонивших тесный Арбат.
– А это тоже ваша работа? Художник снова рассмеялся:
– А это рисовала моя подруга-художница. Автопортрет. Как это вы называете по-английски?
– Полупортрет. Не слишком отличается от слова «автопортрет».
– Полупортрет. Это точно ее лицо.
– Сколько?
Художник оценивающе оглядел Мартина, будто настоящая цена была написана на его лице.
– Пятьсот рублей.
Он назвал цену как-то неуверенно, почти вопросительным тоном:
– Пять сотен.
– Пять сотен? Слишком дорого.
Художник скривил недовольно губы и произнес, понизив голос:
– У вас есть доллары? Могу уступить за полсотни баксов.
Несмотря на деловой тон, взятый художником, его запрос не был чрезмерным: десять рублей за доллар обычно предлагали валютчики на улице. Однако операции с валютой в любом месте, кроме Внешторгбанка, являлись нарушением закона, а Мартину совсем не хотелось совершать какие-либо преступления экономического характера, поэтому он ответил:
– Нет, долларов у меня нет. Только рубли. Художник пожал плечами:
– Ну, а сколько же вы дадите?
Мартин на минутку задумался. Он очень хотел купить картину, но еще больше – получить информацию.
– Не знаю, право… а нет ли у вас еще таких же?
– Нет, эта единственная.
– Ваша подруга нарисовала всего один автопортрет? Большинство женщин любят рисовать себя.
Художник лишь рассмеялся.
– А она не большинство. Да, она нарисовала еще один автопортрет. В голубых тонах – такой, какой себя ощущала в тот момент, как она объяснила. Но он уже продан.