Андрей Курков - Добрый ангел смерти
— Алэ ж тут булы солдаты нэ тилькы з Украйины?
— Тут были всякие, но национальный дух побеждает не массой, а интенсивностью, как радиация. Я думаю, что Тарас Григорьевич передал этому месту свою духовную силу. Если говорить о ней отдельно от человека, которому она принадлежит, она и называется национальным духом. Она и есть как бы корица воздуха. То, чем хочется дышать…
— А что все-таки случилось с майором Науменко? — спросил я.
— Боюсь, что мумия — это все, что осталось от майора. Оставив записку жене, он отправился сюда. Отправился тайно, чтобы проверить свои выводы. Но уже тогда место это тщательно охранялось, тем более что майор был не первым, кто хотел раскрыть эту тайну. Он добрался сюда не обычным путем, где его могли бы выследить, а через Астрахань. Но здесь его уже ждали. Боюсь, что после пыток его просто убили…
— А откуда вы знаете про пытки?
— Его отрезанный член мне о многом говорит, — полковник вздохнул. — У майора Науменко за год до этого умер от дифтерии ребенок. Он очень переживал.
Говорил, что жизнь без детей не имеет смысла. Они с женой мечтали завести еше одного ребенка. Видно, тем, кто его здесь подстерег, было известно, чем можно его шантажировать…
— Послухайтэ, шановный, — Петр посмотрел прямо в глаза полковнику. — Алэ ж чому тоди люды не пэрэходять тут на украйинську мову? Национальный дух — цэ ж опечатку национальна мова!
— Нет, — ответил полковник. — Национальный дух выше национального языка.
Он изменяет отношение человека к окружающему, ко всему вокруг и к себе самому.
Дух воздействует на человека любой национальности, пробуждая в нем только хорошее. А язык — это лишь внешний признак национальности. На нем одинаково хорошо может говорить и президент, и маньяк-убийца. Если язык перевести в самое важное качество национального духа, он станет инструментом сегрегации, современной инквизиции. Получится, что насильник, говорящий по-украински, окажется лучше и добрее насильника, говорящего по-русски. Понимаешь?
Петр слушал внимательно. Едва заметно он кивнул на «понимаешь?» полковника.
— Национальный дух учит любить представителей всех наций, а не только своей, — добавил Витольд Юхимович и выжидательно уставился на Петра, сидевшего неподвижно и задумчиво.
— Цэ мэни щэ трэба зрозумиты, — негромко произнес Петр, потер пальцами правый висок и стал набивать свою трубку табаком.
— У тебя еще будет время все это понять, — по-отечески свысока проговорил полковник Тараненко и перевел взгляд на меня. — Нам всем еще предстоит многое понять…
— А что будем делать с майором Науменко? — спросил я.
— Все, что в наших силах… Надо похоронить с почестями…
Звук рвущейся бумаги отвлек меня от мыслей о майоре Науменко. Краем глаза я увидел, как Галя разорвала упаковку на одном «Сникерсе», потом разделила его пополам и половинку протянула Гуле.
Глава 49
Вечер наступил незаметно. К месту раскопок мы не возвращались, да и вообще после обеда не разговаривали, словно всякий смысл нашего общего дела пропал.
Каждый был сам по себе. Петр время от времени подкармливал костер скудным пустынным хворостом, хотя тренога стояла с голым крючком — пустой котелок лежал рядом на песке. Сперва я хотел сделать Петру замечание, ведь пустыня уже научила меня экономить все — и воду, и хворост. Но глаза Петра были настолько задумчивы и грустны, что я не решился его беспокоить. Надо мной тоже висело пасмурное облако чувств и мыслей — и рассказ полковника о трагической судьбе майора Науменко, и мое будущее, еще глубже отошедшее в туман — все рождало тревогу. Я вдруг почувствовал зависть ко всем тоскливо и однообразно живущим людям: однообразие их жизни, состоящей из рабочей пятидневки, родительских собраний и раз в неделю сваренного борща, являлось как бы гарантией стабильного и такого же однообразного будущего и спокойной смерти. Но чу! Зачем оно мне, это однообразие! Я прекратил нытье. Я никогда не стремился к спокойствию и всякий раз бывал вознагражден за его отсутствие. Спокойствие порождает лишь тишину и одиночество.
Я задумался о Гуле. Хоть я и был подарен ей отцом, она стала самой дорогой наградой за мое нежелание спокойной жизни.
Я оглянулся, разыскивая ее взглядом. Она перекладывала что-то в своем двойном бауле, сидя на песке ко мне спиной. Ее изумрудное платье-рубаха в вечернем прогретом воздухе отливало перламутром.
«Мое будущее теперь с ней, и оно уже не мое, оно — наше, — подумал я, не сводя глаз с ее спины. — Мы теперь всегда будем вместе, и то, что мы такие разные, убережет нас от однообразного спокойствия семейной жизни. Где мы будем жить? Конечно, в Киеве… Там, где есть жилье…»
Мысли о Киеве вернули меня в состояние тревоги. Мне хотелось как можно быстрее вернуться туда, домой, но одновременно возник и страх, страх скорее за Гулю, чем за себя. Я тоже был беззащитен, но моя безопасность волновала меня куда меньше. Я собирался возвратиться в Киев со странно любимой женщиной. Я еще не полностью осознавал, как я люблю ее. Я только знал, что она — самое дорогое, что есть у меня. Для безмятежной жизни во все времена требовалось лишь одно условие — быть никому не нужным, то есть — говоря современным языком — не высовываться. К сожалению, с самого начала я высунулся, и, кажется, слишком далеко. Если бы так далеко высунулся из гнезда какой-нибудь птенец — он давно бы уже упал и был съеден кошкой.
«Может, не Киев? Может, Астрахань или любое другое место, где можно на первых порах устроиться вдвоем налегке, в каком-нибудь общежитии, а дальше уже вставлять свою жизнь в достойную рамку? Нет, — понимал я. — Все это — лишь фантазии. Я не смогу не вернуться домой. И не стоит самого себя пугать раньше времени — может, те, кому я испортил торговлю „детским питанием“, уже лежат под землей на санитарной глубине в полтора метра? Может, и те, кто уложил их туда, тоже лежат рядом и только датами смерти на мраморе памятников отличаются от первых?»
Жизнь всегда интереснее смерти.
Я оглянулся по сторонам. Галя сидела на своей подстилке и что-то вышивала.
В вечереющем воздухе я заметил только клубок с красными нитями у нее на коленях. Странная идиллия, возникшая в этот день после обеда, и настораживала, и умиляла меня одновременно. А где полковник? Я еще раз оглянулся по сторонам.
Его нигде не было. Может, он спустился к мумии?
Ведомый любопытством, я вышел на край песчаного холма и бросил взгляд вниз. Солнце уже не попадало своими ослабшими лучами на место наш поисков. Я различил внизу черную мумию, но полковника Тараненко видно не было.
Озадаченный, но не более того, я возвратился к костру. Присел рядом с Петром.
Прислушался к треску огня.
— Петя, — произнес я минут через пять. — Я хочу поговорить с тобой…
* * *Петр поднял на меня вопросительный взгляд. Его лицо было освещено бликами огня, который подчеркивал его опускавшиеся до подбородка черные усы.
— Ты знаешь, — заговорил я, — мне кажется, что мы с Гулей здесь лишние…
Это больше ваше дело, твое, Гали и полковника… Я чувствую, что… ну как бы это сказать? Я — русский. Гуля — казашка. Я только сейчас стал осознавать, что для вас — это прикосновение к святому…
Я говорил совершенно искренне; искренность мешала мне четче излагать мои мысли, но Петр неожиданно поднял к лицу руку, словно желая остановить меня. Я замолчал.
— Ты не прав, — сказал он по-русски. — Ты совершенно не прав. Мы не нацисты, и не нужно нас бояться. Мы не заявляли, что «Украина только для украинцев». Если ты любишь Киев, ты должен полюбить и Украину. И совершенно не обязательно для этого надевать сорочку-вышиванку и вешать над дверью рушник…
Мы все вместе: украинцы, евреи, русские, казахи построим европейское государство…
Я остолбенело слушал Петра. В голове не укладывалось, что это речь члена УНА-УНСО. Что-то тут было не так. Мало того, что он заговорил со мной по-русски, он еще и высказывает мысли, созвучные скорее декларации прав человека ООН, чем упомянутой организации, о целях и задачах которой я читал в газетах нечто совершенно противоположное.
— Ты обязан остаться с нами до конца, — продолжал он. — У нас еще много работы. Вечером вернется Витольд Юхимович, и тогда мы тебе все расскажем…
— Вернется? — удивился я.
— Да, он ушел в город. Вернется с новостями. Потерпи еще часика два…
У меня пропал дар речи. Оказывается, пока я спокойно делил наш «дружный коллектив» на три заинтересованные стороны: нас с Гулей, СБУ и УНА-УНСО, две последние нашли общий язык и стали одной заинтересованной стороной. И теперь, похоже, они собирались пригласить нас с Гулей влиться в их ряды.
— Пойду, пока совсем не стемнело, соберу хвороста на чай, — сказал, поднимаясь на ноги, Петр. Его шаги прошипели по песку за моей спиной. Я остался сидеть у затухающего костра. Я предчувствовал душевное облегчение. Объяснение происходящему было где-то рядом. Я предчувствовал его. Конечно, оно было совсем рядом, внизу за близкой линией песочного горизонта. Это песок, понял я. Это запах корицы, это украинский национальный дух, пропитавший собой окрестности возле Новопетровского укрепления. Это, должно быть, то самое, что закопал в песок Тарас Григорьевич, «в трех саженях от старого колодца». Это нечто невидимое, растворенное в воздухе, обладающее неимоверной силой, способной улучшать людей, их мысли и убеждения. Мистика? Биоэнергия? Аура? Радиация? А что сообщит вечером полковник Тараненко, когда вернется из города? Что-то ведь он сообщит! По крайней мере, может, расскажет, что он там делал?