Гелий Рябов - Символ веры
Невский изменился — мало трамваев, толпа серая и грязная, много красного цвета (или в глазах красно?), по торцовой мостовой глухо пристукивают копыта — движется красная артиллерия, батареями, кони разномастные. «А помните, господин полковник, — у него прилив воспоминаний (Петербург — как призрак любимой женщине, жандарма можно понять), — как шла гвардия? В каждой батарее — своя масть: каурые, белые, чалые… Какая мощь, сила какая… Где все, надгробное рыдание творим…» Отвечать не хочется (да и что?), проговорили Россию, теперь вот эти — «непредрешенцы»… Как Алексеев[2] (нет ему царствия небесного!) мог Россию спасти? В ставке, в Могилеве, предал государя, отрекся, на перроне же поклонился в пояс уходящему на Голгофу царю. Это — цинизм, и проба его высока…
Маршрут воспоминаний: Фонтанка, на другом берегу, — летний сад, впереди — Нева. И нет больше державного теченья. Заплеван строгий и стройный вид. Растерзана гробница императоров. Часы на башне играют «Интернацьёнал».
Сворачиваем (через Пантелеймоновский мост) на Марсово поле. «А помните…» — начинает он. Нет. Не помню. Ничего. «Однообразная красивость» — зачем она была? Впереди — кучи еловых веток, увядших цветов, прохожий в извозчичьем армяке, скользнув взглядом, признает в нас «своих»: «Могилы ихние. Рэволюционэров… В том углу — Урицкий. В этом — Володарский. В того — Канигиссер стрелял. Поражаюсь. Свои своя не познаша. Довели». Может, он прав? Может, это начало? Они взбесятся и перебьют друг друга? О, какие они, какие они… Опять блазнит. Канигиссер выстрелит позже.
…Анфилада Зимнего, валяются гильзы, из-за статуи Гермеса торчит нога — труп или пьян, до утра не уберут. Разбитые вазы, от одной — тяжелый запах отхожего места, надо пройти мимо, но — невозможно. На всех лестницах и переходах кричат, требуют, чтобы очистили дворец. При выходе обыскивают — два комиссара в штатском с повязками и три матроса. Около них на столе — гора серебряных ложек и вилок, свернутые в рулон картины — видно, что вырезаны. Здесь же человек двадцать задержанных — солдаты и матросы, есть и офицеры. «Документы». Протягиваю отпечатанный на машинке, со штампом дворцового управления, «приказ». «Сим поручается полковнику Дебольцову…» Внимательно читает, все время глазом: зырк, зырк. Арестуют? Скорее всего… Только куда? На Шпалерную? В Трубецкой бастион?
Туда. В соседней камере — Шингарев, бывший министр. На прогулке предлагает кусок домашнего пирога — прислала жена. Видно, что тяжело болен. Оброс, опустился. Но еще надеется — на Учредительное собрание. Говорю: «Плох вам был царь». Отвечает: «Плох». Больше не разговариваем. Его освобождают на следующий день. Еще через день конвойный — в «глазок»: «Убили Шингарева. Братишки-матросы и кончили. Прямо в кровати».
И мокрая слякоть заползает под воротник. Кто следующий?
И вот — двор, у баньки — трое (или четверо — в глазах мутно), раздеты по пояс, один — Павел Александрович. На маневрах в Красном — много лет бок о бок. Серов написал картину для лейб-гвардии Конного полка: великий князь в кирасе, рядом — ездовой с лошадью. Павел Александрович, лысый, грустное лицо, — такой и здесь. Чуть в стороне — пятеро, с лопатами. Когда подвели к стене и хлопнул залп (ни звука не донеслось, а все рухнули, финита), отскочил от окна… Холодно, идет снег.
Нет. Не так. Их расстреляли только в январе 19-го: Николая, Георгия, Дмитрия, Павла. Был в Сибири, видеть не мог…
Тогда откуда? Морок…
А пока: «Преображенская, 2, второй этаж, квартира зубного врача Циммермана. Если засады нет — пусть откроет форточку». Филер уходит, через минуту в крайнем окне второго этажа появляется рука: форточка открыта. У баронессы все в порядке.
Лестница старинная, перила с литьем и позолотой, ноги скользят по ступенькам — грязь. Двери открыты, большая квартира, из какой-то комнаты доносится рояль: «Лунная»… Запах рыбьего жира с редькой или чесноком и еще чем-то — омерзительно… Высунулась голова в красной косынке: «Агитатор?» Молча, мимо. Еще одна дверь, это здесь. «Подожди на улице». Он уходит, наклонив голову, как в былые времена, — резко, элегантно. Комната (дешевый гроб для похорон по третьему разряду): «Честь имею, сударыня. Вот деньги». — «Благодарю, — протянула руку. Сухая, желто-пергаментная. Ногти короткие, тщательно зачищены. — Если этого не делать — конец. Стирка, мойка…» — «Вы… сами?» — «Кто же еще… И себе, и другим. Есть что-то надо и жить… Все дорого и ничего нет».
Мешочек с десятками небрежно бросила на столик в углу. «Благодарю вас, сударыня…» — «Господи, за что? Это я должна благодарить. Такой риск. Нашли бы красные — и „в расход“». — «Я не знаю, увижу ли барона вновь…» — «Будем надеяться. Знаете, здесь никто не догадывается, что главнокомандующий Русской армией сын мне… Храни вас Бог». — «Мы выживем. Должны. Будем бороться». — «И страдать. Потому что от скорби — терпение, от терпения — опытность, от опытности — надежда. Господь с вами».
За Владимирской площадью Невский переходит в Загородный; здесь, напротив вокзала, — церковь и дом, в котором — отец. Если еще жив. Нужно зайти, обнять, может быть, в последний раз, но не дано, потому что меч палача занесен. В Екатеринбург, скорее в Екатеринбург. Между мной и моим новым знакомым все давно оговорено и условлено, Бог весть — патриот ли он и монархист, но он жандарм и будет защищать то, к чему привык, во что верит — по убеждению или по той же привычке. Нужен помощник. Без собеседника можно обойтись.
Путь долог, еды нет, денег тоже. На второй день исчезает последняя «катенька» — «керенок» мужики не берут. К вечеру третьего — съедено все, спасибо, хоть вода есть — в сортире. Ночью (идут пятые сутки) жандарм смотрит с ненавистью: «Что будем делать?» Он приглядел спекулянта, еды там целый мешок. «Что будем делать?» Он хочет, чтобы все было «по форме»: распоряжение или приказ старшего в чине. Он хочет, но ведь для спасения наших жизней (фи… слишком громко. Всего лишь желудков — от мук голода) должен умереть человек. И, будто угадывая, он егозит мышиными глазками: «Кто человек? Не вам говорить, не мне слушать. Да ведь и дело есть, если не слукавили?» Не слукавил. Дело есть. Говорю: «Стрелять нельзя». Ухмыляется: «А мы — ножичком. Только… — смотрит в упор, и глаза у него пустые. — По справедливости надо, ваше высокоблагородие». Этот титул он произносит впервые. Господи, пусть минует меня чаша сия. «Потерпим. До Екатеринбурга — сутки. Там есть свои. Там есть свои». Усмехается: «Тонкий вы человек, а не понимаете. Потерпеть можно. Только нужно нам друг в друге уверенность иметь. Взаимно чтобы. И потому вы теперь полосните сами, а я покараулю». Смотрит. Слово его непреложно. Отказаться? Он уйдет. Согласиться? Никита говорил иногда: «Не дворянское это дело». Что ж, воистину… «Вызови его в тамбур. Слева — запри. Справа — никого не впускай». Он кивает. «Ножик возьмите».
В тамбуре холодно, ветер свистит в щелях, от грохота сразу же начинает болеть голова. Медленно ползет дверь. Вот он. «Рыбки купить хотите?» — в руке мешок. «Рыбки…» — стоит лицом, и заставить его повернуться — ни предлога, ни сил, язык прилип к небу. Когда начинает развязывать узел (крючковатые, будто изломанные пальцы обильно заросли густым, курчавым волосом), невольно нащупываю рубчатую рукоятку самовзвода. Каким «ножичком»… Его не пробить и топором. Что касается выстрела… Грохот — как в кузнице. Выстрела не услышит никто.
Он падает, затылок с глухим стуком вышибает остатки стекла. Скорее… Дверь — настежь. Толчок. Он мгновенно проваливается во тьму. С мешком в руках.
И тут же появляется «хранитель». Глаза как плошки, желтыми зубами ощерился рот: «Ну? Сколько?» — «Сколько? Собственно… чего?» Он вполне натурально хватается за голову: «Ты зачем его убивал, идиот!» В самом деле, зачем? Странно. Столько хлопот… «Пропадите вы пропадом, господин полковник. Неужто — и обыскать не смогли?» Ну отчего же… Только в ум не пришло — «А ты где был? Ма-алчать!» Он наклоняет голову несколько раз подряд и, открыв задом дверь, исчезает. Он дисциплинирован и законопослушен — это главное.
…Длинный гудок, и встал поезд, за окном вагона «Екатеринбург» и монстры, разодетые на парад чумы. Черный и серый, серый и черный цвета — как на портретах Хальса; выходим, на перроне суета, «товарищи» отправляют на фронт «рабочий» полк — Сибирская армия у ворот города. Господи, дай оружие и силу дай, чтобы взглянуть на них и мощью одного только взгляда заставить рассыпаться в прах… Площадь, петушки-сухарики, красные кирпичики вокзала а-ля рюс, мерзкий стиль, — когда русское только снаружи, его нет внутри. Мы бездуховны, триада Уварова втоптана в грязь. А рядом новый, модерн, ну да Бог с ним, это позже, сейчас надо решить — куда? И к кому.
Город низенький, грязный, деревянный. Черные избы — прадед Дебольцов жил в такой сто лет назад — сослали по делу 25 декабря. Членом общества не был, но «соприкосновение преступное и предумышленное» Верховный уголовный суд счел доказанным. В семействе — легенда и тихая гордость: причастны свободе. Похоронить себя велел здесь. Дедушка, ваше превосходительство, где ваша могила? Ибо кости ваши надлежит выкопать и сжечь и, зарядив мортиру, выстрелить! Когда б не вы — тогда бы и не мы. Каховский в Милорадовича, Перовская — в Освободителя, Багров — в Столыпина. Кровавая цепочка во имя ее… «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!» Вон — идут мерным шагом посредине Вознесенского, и на красном полотнище белые буквы: «Верх-Исетский завод». Единодержцы штыков и душ. Вешать надо. Вешать…