Нора (сборник) - Азольский Анатолий
Неприятная встреча. Отец почему-то вспомнился, как переезжали три года назад, уже без матери, на новую квартиру — был такой же тусклый день, эта же пьянь помогала таскать вещи, та, что обступила сейчас блаженненького, сующего гостинцы (деньги в долг без отдачи) и ниспосылающего милости (помощь в трудоустройстве алкашей). Сдернули пробку с новой бутылки, стали разливать, Михаил Иванович протянул стакан: «Плесни чуток…», не понимая, что доза его — не пятьдесят граммов на донышке, а в три раз больше, что такая просьба — из репертуара бойких ханыг, которые с улыбочкой откровенного дружелюбия подлетают к основательным алкашам: «Витек, давно не виделись, как жизнь, плесни чуток!»
Перед ноябрьскими праздниками Алеша узнал: Михаил Иванович — пропал, сгинул, исчез, и не человек он уже, а полузабытый слух, как это и бывает. Так уж устроен мир, честные и трезвые преуспевают, набираясь ума, глупые и пьяные живут похуже, ютясь в обплеванных пивных, где, кстати, кто-то видел царскосельского пропойцу, Михаил Иванович, говорят, лежал в дымину пьяный под столиком.
Алеша забыл о нем, а если и вспоминал, то с уверенностью, что никогда уж не увидит его. В НИИ на Пресне старшему инженеру Родичеву положили оклад 190 рублей плюс премия, он, правда, еще не выбрался из долгов, дорого обошелся памятник на могиле родителей, но долги эти не частным, так сказать, лицам, а кассе взаимопомощи.
И все-таки повидаться с Михаилом Ивановичем ему пришлось — в июле следующего года, и был тот все тем же щедрым, как осенью, отставным служащим и при деньгах, а сам Алеша, без работы и без денег, падал в черную яму.
Он летел со свистом, растопырив руки, пытаясь вцепиться в какой-нибудь выступ, чтоб притормозить, замедлить падение, и все же падал — камнем, и дно, о которое суждено было разбиться, приближалось с каждым прожитым в голодании днем. Денег, по самым нищенским расчетам, едва хватало до августа, и уже с конца мая он тратил тридцать копеек в сутки, из которых четырнадцать уходило на папиросы «Север». Семикопеечная булочка и три стакана чая по три копейки каждый составляли его дневной рацион, остропахнущие столовые и забегаловки он обходил стороной, потому что от удара запахов начинались режущие боли в животе, а голова наливалась свинцом. Добро и завистливо вспоминал он отца и мать: при всем их пьянстве, иногда и беспробудном, дома всегда было что поесть.
Работы не было и не предвиделось. Две статьи трудового кодекса, записанные рядом, в январе и марте, отвращающе действовали на кадровиков, и если январская 31-я благопристойно указывала, что молодой специалист отработал после института три года и увольняется в поисках лучшей доли, причем по собственному желанию, то мартовская 33-я (пункт 3) оповещала все отделы кадров о том, что специалист систематически не исполнял обязанности, за что и был выгнан. При редких расспросах Алеша молчал, потому что сам толком не знал, за что он, все в НИИ исполнявший, был все-таки вышиблен оттуда, чему профком не воспротивился, и если тогда, перед увольнением, возмущался бездействием обязанных защищать его, то теперь, изучив законы о труде, с некоторым ошеломлением понял, что все заботы о трудящихся власть возложила на профсоюзы, ей же подчиненные и преданные, и в тяжбах с государством рассчитывать надо только на себя. Никаких надежд не питал он и на помощь со стороны, тянуться к дающей руке не хотел и не мог — и не из самолюбия, и не потому, что ничего ответного в своей руке не держалось; родители научили его никогда никого не просить ни о чем: слишком часто унижались они сами, выпрашивая у соседей в долг до получки, лились нередко и слезы, когда молил и кадровиков простить прогулы и пьянство.
Мог бы помочь дядя Паша, старый друг отца, но ехать к нему и просить было нельзя. Дядя Паша не любил слабых и бедных, острый глаз его увидел бы в Алеше голодного и нищего.
В метро он не спускался. В перепутанном клубке автобусных маршрутов передвигался бесплатно, пятак в кассу не бросал, незаметно и зорко высматривая среди пассажиров тех, кто мог, показав жетон, превратиться в контролера со штрафной квитанцией; с одного взгляда научился он определять их и выпрыгивал из автобуса в тот момент, когда они туда заходили. Напружиненное внимание сделало его очень осторожным, чутким, скрытным, и он понимал уже, что останется таким навсегда, потому что стал замечать за собой кое-какие входящие в привычку странности. Идя по улице, он вдруг ни с того ни с сего начинал убыстрять или замедлять шаги, нутром чувствуя опасность, исходящую от некоторых прохожих. Перед уходом из дома выключал не только электричество, что само по себе обыденно и нормально, но и газ — поворотом вентиля за плитой. Более того, вентилями он перекрывал и воду, как будто опасался, что кто-то проникнет в его квартиру и унесет единственное, что у него имелось в достатке, а телевизор смотрел при отключенном звуке, чтоб ничем не обнаружить себя, чтобы не открывать дверь, если позвонят. Прийти же могла власть — милиция, жэк, соседи — и покарать его. По разным, несть числа им, законам человек обязан был трудиться, от увольнения с одного места работы до приема на другое Моссовет отводил четыре месяца, ни днем больше, высылка из столицы, тюрьма за бродяжничество, лишение прописки, ссылка за тунеядство — таков был неполный перечень наказаний, грозивших Алеше, и что придумает власть дополнительно или уже сочинила, знали немногие знатоки неофициального трудового права.
Их он нашел у дверей районного бюро по трудоустройству, о существовании которого до весны не знал. Правда, еще зимой заметил, что с досок объявлений исчезли разноцветные листочки с бросающейся в глаза фразой: «Предприятию требуются работники следующих специальностей…» Телефон и адрес тоже указывались в этих открытых призывах, и когда предприятиям вдруг ничего не стало требоваться, когда со статьей 33-й набегался, то уразумел: отныне между ним и работой — некая посредническая контора, за свои услуги получавшая с предприятий деньги. Приемная комиссия, из кадровиков района, заседала три раза в неделю, но в том-то и дело, что никакой обязательной силой комиссия не обладала, приходилось самостоятельно искать работу, которая задним числом оформлялась так, будто ее нашло бюро. Странное, поражающее бессмысленностью заведение, украшенное плакатом, на котором лучезарно улыбались рабочий и работница, напоказ держа в руках трудовые книжки, коими следовало гордиться, но некий злонамеренный и шутник уже испоганил их, внеся в книжки записи чернильным карандашом. «Ст. 33 п.4» — этим теперь гордился рабочий, уволенный за прогул. Работница же была из недавнего прошлого, она восхищалась статьей 47-й старого КЗОТа, которая некогда для безработных звучала, как некогда громкая 58-я — тоже строго. Пожалуй, всей площади плаката не хватило бы, чтоб разместить на нем только законоположения текущего года, карающие и бичующие, распространявшие власть этого бюро и на тех, кто дважды в году уволился по собственному желанию, — так боролись с летунами. Для ловли простаков за стол комиссии посадили и милиционера, но, даже не будь его, Алеша все равно не переступил бы порог. Добрые дяди в комиссии всех с 33-й статьей включали в списки, отправляемые в милицию, и уж та глаз не сводила с подозрительных, участковым к тому же ежемесячно спускался план по отлову тунеядцев. Сколько помнил Алеша, отец и мать постоянно удерживались во всех списках, были на учете и в неврологическом диспансере.
Найти работу, так и не засветившись в бюро, — такую задачу поставил себе Алеша и ходил по отделам кадров.
Он оброс и нарастающие волосы обстригал ножницами, пачка лезвий сохранилась каким-то чудом, но смотреть на себя в зеркало было противно. Лицо исхудало, щеки впали, от постоянного пребывания на открытом воздухе Алеша загорел, ветры и солнце сделали кожу красноватой, встречные могли подумать, что он застарелый пьяница. Окончательно развалились полуботинки, приходилось обувать старые, ссохшиеся, пальцы ног, искривленные ими, ныли, прели, и вечером, в изнеможении добравшись до дома, Алеша погружал ноги в воду, чтоб снять носки. Он ежедневно мылся под душем, дважды в неделю стирал трусы, майку и рубашку и все же чесался, казался себе грязным и со страхом ждал часа, когда в волосах и на одежде зашевелятся вши, потому что они не столько от грязи, сколько от неустроенной жизни, той, где нет ни еды, ни осмысленной работы. Квартира, которая так радовала когда-то, удручала убогостью того немногого, что находилось в ней. Вещи никакой ценности не представляли, никто не дал бы за них куска мяса, столь нужного сейчас. Ни лишнего костюма на продажу, ни рубашки, без которой можно обойтись, и хоть ветхая мебель какую-то часть пространства заполняла, квартира выглядела пустой. Книг в доме не водилось, покупать их было бессмысленно, однажды Алеша вернулся с лекций (два курса учился на дневном) и удивился: родители, малость пьяненькие и слезливо добренькие, при виде его всполошились, будто застигнутые на чем-то нехорошем. «Алешенька, Алешенька, вот садись, покушай…» — засуетилась мать, стыдясь чего-то, а потом накинула пальто — и следом за отцом, к двери, на улицу, и только поужинав, он сообразил: продали шеститомник Куприна, купленный им недавно, после двух ночей на разгрузке вагонов; с тех пор ни одна стоящая книга не приживалась в доме, но и гнева на родителей не возникало. Впрочем, будь книги в доме, он сейчас не понес бы их в букинистический, оказавшись в голоде и без денег: тащить из дома вещи означало походить на алкашей, не хуже воров чистивших свои квартиры.