Леопольд Тирманд - Злой
Бухович был немного старше меня. И гораздо ловчее. Он знал, как со мной обращаться. Мне была известна его причастность к какому угодно свинству — от обычного грабежа до продажи метилового спирта, — но меня он к своим делам не привлекал. Это было время, когда Бухович основал целую систему шантажа и насилия. Он мечтал организовать шайку террористов, держащую под контролем весь преступный мир Праги, шайку, заправляющую всем: базарами, ярмарками, нелегальной торговлей мясом, снабжением города самогоном, чёрной биржей, мелкими валютными спекуляциями, афёрами с фруктами и транспортом, всевозможными тёмными делами аферистов всех мастей.
Это был грандиозный дерзкий план, и, надо признать, он меня увлёк. Работа была как раз по мне, понимаете, пан поручик? В глубине души я презирал этих людей, но для меня было истинным наслаждением карать виновных, брать с них выкуп и дань, силой заставлять их мне покоряться. И вскоре я прославился в Праге как сообщник и правая рука Буховича.
Бухович не был мелочным: он всегда подчёркивал наше равноправие, не строил из себя начальника, хотя и был организатором всех афёр и руководил мной. Почему он себя так вёл? Боялся меня. Этот по-звериному сильный, страшный человек, для которого убить кого-то было всё равно, что выпить рюмку водки, боялся меня с первой минуты нашего знакомства. Не могу объяснить, почему — знаю только, что, глядя на него, всегда ощущал, как его пробирает внутренняя дрожь. Он никогда не выдерживал моего взгляда, сразу отворачивался, не мог смотреть прямо в глаза. Часто повторял за рюмкой водки: «Я не понимаю тебя, слышишь? Не могу понять, почему ты безразличен к деньгам, не ищешь власти».
И в самом деле, я ни к чему такому не стремился. Мне вполне хватало моей славы и того, что я жил у себя на родине. Пан поручик, поймите меня правильно, — я не злоупотребляю громкими словами. Моей родиной были тёмные улочки на окраине, с разбитой мостовой, пропахшие капустой грязные лестницы облезлых старых каменных домов Праги, дешёвые бары с фанерными перегородками и тёплые тёмные закоулки базарных рундуков. — Здесь я играл в карты, пил водку, обнимал девчонок, курил, слушая бесконечные рассказы и разговоры; в грязи, между этими рундуками, я бился и побеждал; тут проходила моя молодость. В то же время Владек Бухович с дикой ненасытностью жаждал денег и власти и, возможно, именно поэтому в конце концов решил меня убить. Видимо, он не мог осуществить свои замыслы, имея при себе приятеля, которого смертельно боялся, в присутствии которого превращался просто в тряпку.
— Удобный случай? — ЗЛОЙ криво усмехнулся, и внезапно усмешка его перешла в гримасу страдания и муки, словно от страшного воспоминания. — Случай подвернулся совсем неожиданно. Началось так: мы вчетвером ехали пьяные с Восточного вокзала в Карчевье, на какую-то большую пьянку, на именины к одному из продавцов мяса на чёрном рынке. Бухович, я и ещё двое из его личной охраны.
В пригородной электричке мы распоясались не на шутку: скандалили, пили — никто в вагоне не осмеливался нам и слова сказать. Вам знакомы такие вещи, пан поручик, не правда ли? Конечно, наш вид говорил сам за себя: люди убегали из переполненного вагона, кондуктор там и не появлялся. Я был пьян в стельку и готов на всё. Вдруг Бухович коснулся меня: «Генек, посмотри, какая куколка». Я глянул: на лавке сидела молодая красивая женщина, возле неё — молодой человек, наблюдавший за нами со сдержанным гневом и одновременно страхом в глазах; он был в одежде, перешитой из американского военного тряпья.
Я посмотрел на этого человека, наши взгляды встретились, и хотя голову мне одурманила водка, я заметил в его глазах нечто такое, что возбудило во мне стыд и в то же время безудержное желание устроить скандал. Я сказал Буховичу: «Бьюсь об заклад, что поцелую её в присутствии этого типа». Бухович как-то недобро усмехнулся. «Давай, — сказал он, — ставлю, что хочешь». Тогда я не понял, что это была провокация; во мне взыграла бешеная неукротимая амбиция. Шатаясь, я подошёл к лавке, на которой сидела женщина. Хорошо помню, что весь вагон замер. Я вообще помню всё до мелочей, хотя и был пьян…
ЗЛОЙ опустил голову и снова обхватил её руками. В комнате было совсем темно, но Дзярский не зажигал света.
— Помню, я склонился над ней, что-то бормоча… — продолжал ЗЛОЙ, подняв бледное лицо, — она вскочила с места. Тогда я даже не заметил, что она была беременна. Я приблизился к ней вплотную, но передо мной стал тот мужчина в перешитой из военного тряпья одежде. Когда он так стоял, ожидая нападения, я, хоть и пьяный, не мог не заметить, что у него не было руки и ноги. Но тут Бухович сзади крикнул ему: «Ты! Получеловек! Убирайся отсюда! Генек! А ну-ка дай этой жертве жизни, зачем такому существовать!»
Мужчина отпихнул меня здоровой рукой, а сам даже зашатался от усилия, еле удержался на своём костыле. Всё, что случилось потом, помню до боли ясно. Я усмехнулся, женщина вскрикнула и упала, сзади начал страшно плакать какой-то ребёнок… Я подошёл к инвалиду, который пытался защищаться костылём. Отбросил костыль, как спичку, и дважды ударил его по лицу. Он упал на лавку. Тогда я схватил его за одежду и по полу потянул в проходе между лавками, всё время пиная и, отрывая единственную руку, которой он отчаянно хватался за лавки.
Вокруг никто и не шевельнулся. Так я дотащил его до выхода. Вы знаете, что старые довоенные вагоны даже плотно не закрывались, ездили с открытыми дверями. Я поднял его, как тряпичную куклу, и швырнул в чёрное пространство за вагоном. Он судорожно схватился рукой за поручень у двери. Я нагнулся над его головой, которая билась о подножку, и увидел глаза этого человека… Они запомнились мне на всю жизнь — такие испуганные, полные тоски и бессильной, страшной мужской ярости. А меня тогда словно волной подхватило. Я стал отрывать его пальцы от поручня и топтать их. Он повис на секунду в воздухе, но, падая, ещё ухватился за вытертый резиновый порожек. Раздался страшный крик, который я слышу поныне и не забуду никогда… В эту минуту поезд подошёл к станции Юзефов. Вы знаете эти массивные бетонные перроны. Вагоны подходят к ним почти вплотную… В тот вечер между одним из вагонов и перроном свалилось окровавленное человеческое тело.
ЗЛОЙ опустил голову и снова поднял её; по его застывшему лицу катились две слезы…
— Бухович вытолкнул меня из вагона, — продолжал он сухим, деревянным от усталости голосом. — Мы выбежали со станции, никто нас не задерживал. В ту минуту мы были готовы сражаться хоть с целым взводом милиции: невинно пролитая кровь окончательно затягивает в болото преступлений. Бухович остановил на шоссе какую-то машину и, пообещав большую сумму, приказал шофёру ехать до Карчевья. В машине оказалось, что я поранил правую руку, из которой текла кровь; я велел остановить машину. Меня стали убеждать, что лучше потерпеть до Карчевья. Тогда я молча схватил Буховича за горло окровавленной рукой.
Машину остановили, я сошёл в чистом поле, а им велел уехать. Часа два я бродил где-то за Отвоцком, по холодной осенней стерне и перелескам. Потом пришёл на станцию Отвоцк, где мне перевязали рану. В Отвоцке уже было известно об убийстве в Юзефове. Отчаянно борясь с самим собой, я до конца выдержал перевязку. Потом пошёл пешком вдоль железнодорожной колеи до Юзефова.
Там на станции, хотя уже прошло немало времени, толпа прямо кипела, всюду призывали к самосуду. Я вошёл в толпу, превозмогая в себе бешеное желание крикнуть: «Люди! Это я, я сделал!» Слова разрывали мне сердце, стояли в горле. Только тогда, когда милиция стала составлять протокол и я узнал фамилию и адрес убитого, что-то во мне затихло, замкнулось навсегда. Я знал, что делать, хотя и не смог бы это тогда выразить словами. Сколько бывает горя из-за того, что мы не умеем иногда что-нибудь высказать, правда, пан поручик?
ЗЛОЙ усмехнулся бледной, невесёлой усмешкой. Дзярский молчал.
— Та женщина, его жена, — продолжал ЗЛОЙ, — жила в Свидре. Я три ночи бродил вокруг её дома. Её не было: лежала в больнице. К счастью, она не родила преждевременно. Через три дня уже вернулась домой. Ещё с неделю я ходил в дождливые ночи под её окнами, пока мне не удалось застать её одну. Без колебаний я вошёл на веранду. Женщина сидела в комнате, возле стола, в бледном свете лампы, с чёрным шерстяным платком на худых опущенных плечах. Я тихонько постучал в окно; сердце у меня чуть не выскакивало из груди. Она не слышала моего стука или, возможно, подумала, что это дождь барабанит по стеклу.
Я нажал на ручку двери, тихо вошёл в комнату и стал у порога; с моего плаща стекали струйки прямо на пол. Тогда она встала, повернула голову и увидела меня. Побледнела от страха и тяжело опустилась в кресло, положила руки под сердце, на живот. Я видел, как её черты исказила боль. И тут мне стало так страшно, что она упадёт, потеряет сознание, что с ней что-то случится. Но я не мог выдавить из себя ни единого слова, будто кто-то положил мне в горло свинец.