Семён Клебанов - Прозрение
Дмитрий Николаевич вздохнул:
— Я очень сожалею, что вы не сообщили мне об этом.
— Я приходила, но в тот день вы были в операционной. Потом я плохо себя почувствовала и уехала.
— Вам следовало все-таки доложить.
— Но мне прежде всего хотелось поделиться с вами. Вы назначили встречу на сегодня. Я и пришла…
— Вас опередили.
Если бы Ярцев сказал, что эту информацию он получил от Барановой, она бы не поверила. Всегда при встрече с Ириной Евгеньевной Баранова была ласкова и приветлива.
— Я не хотела скрывать. Поверьте, не хотела. Так случилось, Дмитрий Николаевич! И сегодня опоздала… Опять все нескладно!
— Что с вами, Ирина Евгеньевна? — Дмитрий Николаевич почувствовал, как она волнуется. — Разве вы живете за городом?
— Теперь да.
В ее глазах Ярцев увидел смущение, растерянность.
И, странное дело, Дмитрию Николаевичу явно послышался грохот мчащейся электрички. «Значит, действительно что-то изменилось в ее жизни, — подумал он. — Что-то с семьей?»
Дмитрий Николаевич напомнил:
— Десятого вы проводили третий сеанс.
— Эта дата соответствует графику, — подтвердила Ручьева. — Белокуров был подвергнут воздействию лазера. Об этом есть запись в истории болезни.
— Но ангиограммы нет. Отсутствует важное звено в процессе лечения. Четырнадцатого вы провели очередной сеанс, хотя по графику он был запланирован только на двадцатое. На ангиограмме автоматически отбивается дата. Вы, наверное, про это забыли и, возможно, по рассеянности приложили ангиограмму, полученную четырнадцатого, к записям о сеансе, который был десятого.
Ручьева ответила не сразу.
— Самое удивительное, Дмитрий Николаевич, что я и сейчас не вспомнила про дату.
— О чем вы хотели сказать позавчера, когда искали меня?
— Я хотела сообщить, что провела внеочередной сеанс, потому что предыдущий оказался неполноценным. Значит, меня обвиняют в подлоге? — спросила Ручьева.
— Воздержитесь, пожалуйста, от торопливых выводов. Как все случилось? Объясните.
Ручьева поднялась с кресла и прошлась по кабинету. Затем вернулась к столу:
— Я поняла вас так. Вы просите дать объяснение. Тем самым вы позволяете мне высказать свою позицию. Я не ошиблась?
— Нет, не ошиблись.
— Я думаю, что пределы моей вины вы толкуете значительно шире, нежели они есть на самом деле. Десятого я не сумела четко зафиксировать пораженный участок. Поэтому провела с Белокуровым повторный сеанс, показания которого имели для меня большое значение. Я готова нести всю полноту ответственности за него.
— Я вас верно понял: сеанс нужен был вам, врачу?
— Да, Дмитрий Николаевич, мне, врачу. Но в конечном итоге — больному.
— Врачебная этика ставит больного в привилегированное положение, — сказал Дмитрий Николаевич.
Ручьева встрепенулась:
— Разве есть доказательства причиненного мной вреда?
— Пока нет, — отозвался Дмитрий Николаевич.
Ирина Евгеньевна посмотрела на него внимательно и заговорила о том, что само понятие «эксперимент» содержит в себе элементы риска и что ее уверенность в безопасности больного может быть поколеблена непредвиденной случайностью. Входя в операционную, каждый хирург всегда помнит об этом.
— А то, что я была тогда расстроена, — Ручьева пожала плечами, — это мое. Личное. И оно не коснулось жизни летчика Белокурова. Помните, вы когда-то сказали — горе тому врачу, чьи слезы увидит больной. Десятого Белокуров моих слез не увидел.
Дмитрий Николаевич тихо спросил:
— Выходит, десятого с вами уже что-то случилось?
Ручьева кивнула и тут же спохватилась:
— Разве это имеет отношение к делу?
— Полагаю, самое непосредственное. Есть такое слово — самочувствие. Само-чувствие. Очень важно, как чувствует себя врач во время работы.
Неожиданно уныние охватило Ручьеву.
— Что будет теперь? Меня уволят? — нерешительно спросила она.
Глядя в ее тоскливые, вопрошающие глаза, он не нашелся что ответить.
— Догадываюсь, мою судьбу будет решать совет врачей. Об одном прошу, Дмитрий Николаевич. Не приглашайте меня. Я могу расплакаться… Я женщина.
Голос Ирины Евгеньевны дрожал.
О том, что «дело Ручьевой» будет обсуждаться на совете врачей, Дмитрий Николаевич узнал только накануне.
И сейчас, сидя в кабинете главного врача и слушая Бориса Степановича, он пытался понять его позицию: усматривает ли главный врач в действиях Ирины Евгеньевны нарушение формулы: «Не повреди»— или считает, что речь идет о случайной оплошности? Но Борис Степанович заявил, что не намерен навязывать свое мнение коллегам и оставляет за собой право выступить в прениях.
Он также сообщил, что испытывает чувство горечи оттого, что Ирина Евгеньевна не нашла в себе силы прийти на совет, и призвал подойти ответственно к решению столь серьезного вопроса.
«Хитер», — подумал Дмитрий Николаевич.
— Возможно, кто-либо озадачит нас вопросом? — поинтересовался Борис Степанович и, выдержав паузу, сказал: — Вопросов нет. Прошу высказываться.
Дмитрий Николаевич обвел взглядом членов совета.
Первым поднялся хирург Узоров.
— Я задаю себе вопрос — есть ли в действиях хирурга Ручьевой нарушение врачебной этики? — заговорил он. — Могут быть и другие вопросы, но для меня главный — этот. По-моему, Ручьева проявила небрежность, но в ее действиях нет злого умысла. Скажу больше. Борис Степанович не случайно зарезервировал выступление в прениях. Видимо, он не счел возможным обозначить происшедшее формулой, за которой последует наказание. Хочу спросить, а не затеваем ли мы бурю в стакане воды? Иногда я встречаю своего коллегу из Воронежа и спрашиваю: «Как дела?» Он отвечает: «Утешаюсь тем, что могут быть хуже». Сегодня у меня примерно такое же ощущение. По-моему, раздувая дело Ручьевой, мы совершаем безнравственный поступок. Давайте не будем делать этого. Лично я отказываюсь…
Под конец своей речи Узоров раскраснелся, а когда сел, отер лицо платком с монограммой и посмотрел на Дмитрия Николаевича. Тот торопливо записывал что-то на полях газеты.
— Ну вот, — сказал Борис Степанович. — Узоров достаточно энергично начал наше обсуждение. Кто продолжит?
Отозвался Смородин.
Для своих пятидесяти двух лет он был необычайно моложав. Веселый, подвижный, всегда безукоризненно одетый.
— Я благодарен Илье Яковлевичу за эмоциональное выступление. Однако точка зрения Узорова игнорирует факт, который обойти нельзя. Это — разные даты под одним документом. Халатность, проявленная Ручьевой, в данной истории очевидна. И — наказуема. Другое дело — мера взыскания. Ее должна определить наша совесть. Но кто, например, возьмется наказать за ошибку при постановке диагноза? Лишь какой-нибудь неуч-всезнайка или тот, кто сам у постели больного не мучился, решая сложнейшие вопросы. В этом я убежден. Давайте спросим себя: соблюдала ли Ручьева врачебную этику все годы, что мы ее знаем? Безусловно! Значит, ее добросовестность изменила ей всего один раз? Так будем же справедливы. Могут возразить, что Смородин, дескать, амнистирует всех, кто попирает врачебную этику. Куда, дескать, покатимся? Ошибки начнут расти как грибы после дождя. Нет! Я хочу порядка. Но творческого. Хочу повторить известное: справедливость должна быть сильной, а сила — справедливой. Так как же поступить с Ручьевой?