Дороти Сэйерс - Медовый месяц в улье
– А им будет приятно, если я ее надену? Думаю, да. К тому же ты хотела показать мне какое-то новое платье.
– Ты слишком хорош для этого мира… Конечно, пойдем, выпьем их херес, и будь что будет. Но до вечера мы можем побыть эгоистами и пошалить?
– Как именно?
– Поедем куда-нибудь вдвоем.
– Поедем, три тысячи чертей!.. Это и есть твое представление о счастье?
– Признаю глубину своего падения. Не топчи поверженную женщину. Попробуй этих… не знаю чего – этих бантеровских штучек. Выглядят изумительно.
– Насколько эгоистично мне позволено пошалить? Можно ехать быстро?.. То есть очень быстро?
Гарриет подавила дрожь. Она любила водить и даже ездить пассажиром, но на скорости выше семидесяти миль в час у нее начинало сводить живот. Что ж, брак – это компромисс.
– Да, можно очень быстро, если хочешь.
– Это ты слишком хороша для этого мира!
– И слишком хороша, чтобы умереть… Но если очень быстро, то, значит, по шоссе.
– Верно. Ну, едем очень быстро по шоссе, и дело с концом.
Пытка длилась только до Грейт-Пэгфорда. К счастью, им не повстречалось ни одной заблудшей овцы суперинтенданта Кирка, припаркованной на углу, зато на выезде они пронеслись мимо такси с Фрэнком Крачли за рулем, который проводил их изумленным и восхищенным взглядом. Миновав полицейский участок на скромных разрешенных тридцати милях, они взяли западнее и свернули на проселок. Гарриет, затаившая дыхание еще в Пэгглхэме, наконец вдохнула и заметила спокойным уверенным голосом, что сегодня прекрасный день для прогулки.
– Правда? А дорога тебе понравилась?
– Очень. Столько поворотов! – с жаром сказала она. Он рассмеялся:
– Prière de ne pas brutaliser la machine[216]. И чем я только думал – видит бог, я и сам много чего боюсь. Я, видимо, весь в отца. Он был старой школы: либо сам прыгай через барьер, либо получи кнута и никаких глупостей. Это работало – до известной степени. Учишься притворяться, что не боишься, а потом расплачиваешься ночными кошмарами.
– По тебе этого не скажешь.
– Ты меня скоро разоблачишь, я уверен. Вот скорости я не боюсь – поэтому так люблю рисоваться. Но даю слово, сегодня больше не буду.
Он позволил спидометру упасть до 25, и они в молчании потащились по улочкам куда глаза глядят. Примерно в тридцати милях от дома им попалась деревушка – старая, с новой церковью и прудом по сторонам аккуратной лужайки. Все это лепилось к подножию небольшого холма. Напротив церкви узкая скверная дорога поднималась к вершине.
– Давай туда поднимемся, – сказала Гарриет, когда Питер потребовал распоряжений. – Кажется, с холма хороший вид.
Машина свернула и стала лениво взбираться по холму между живых изгородей, уже тронутых осенью.
Слева внизу простиралась прелестная сельская Англия – зеленая, коричневая, с окруженными лесом полями, спускавшимися к речке, которая мирно мерцала под октябрьским солнышком. Тут и там среди пастбищ виднелись светлые проплешины стерни, а над деревьями плыл синий дым, поднимавшийся из красных труб фермерского дома. Справа у изгиба дороги стояла разрушенная церковь – от нее остались только паперть и заалтарная арка. Остальной камень, несомненно, пошел на строительство новой церкви в центре деревни. Однако за осиротевшими могилами с древними плитами кто-то тщательно ухаживал, а внутри церковной ограды был разбит палисадник с цветочными клумбами, солнечными часами и деревянной скамейкой, где можно было посидеть и насладиться видом. Питер вдруг вскрикнул и затормозил на краю лужайки.
– Чтоб я пропал, если это не наша труба!
– По-моему, ты прав, – протянула Гарриет, разглядывая солнечные часы, чья колонна и впрямь поразительно походила на “тудоровскую трубу”. Вслед за Питером она вышла из машины и прошла через ворота. При близком рассмотрении солнечные часы оказались сборищем разномастных элементов: циферблат и гномон были старинные, вместо основания лежал жернов, а колонна отзывалась на стук гулкой пустотой.
– Я верну свою трубу, – решительно сказал Питер, – даже ценой жизни. Подарим деревне взамен симпатичный каменный столб. Всяк сверчок знай свой шесток. Всякий будь с своею милой. Всяк ездок с своей кобылой, и конец – всему венец[217]. Это придает новый смысл старинному выражению “труба зовет”. Станем выслеживать наши проданные трубы до самых границ графства, как римские легионы разыскивали потерянных орлов Вара[218]. Думаю, вместе с трубами из дома ушла удача. Наш долг – ее вернуть.
– Это будет весело. Я утром посчитала: не хватает только четырех труб. Судя по всему, теперь осталось три.
– Я уверен, это наша. Что-то мне подсказывает. Давай заявим наши претензии на нее актом легкого вандализма, результат которого смоет первый же дождь.
Он торжественно достал карандаш и начертал на трубе: “Толбойз. Suam quisque homo rem meminit[219]. Питер Уимзи”. Затем передал карандаш жене, которая приписала “Гарриет Уимзи” и поставила дату.
– Впервые так подписываешься?
– Да. Буквы слегка пьяные, но это из-за того, что я писала на корточках.
– Не важно – это событие. Займем же эту прекрасную скамью и предадимся созерцанию пейзажа.
Если кто-то захочет проехать мимо – машина дорогу не загораживает.
Скамья оказалась крепкой и удобной. Гарриет сняла шляпу и села, с наслаждением подставив волосы нежному ветерку. Взгляд ее праздно блуждал по залитой солнцем долине.
Питер повесил шляпу на протянутую руку упитанного херувима XVIII века, сидевшего на ближайшей могиле с замшелой книгой на коленях, сел на край скамьи и задумчиво уставился на свою спутницу.
Чувства его пребывали в смятении, причем и убийство, и проблема Джо Селлона и часов были разве что второстепенными раздражающими факторами. От этих событий он абстрагировался и попытался упорядочить хаос своих эмоций.
Он добился, чего хотел. Почти шесть лет он упрямо шел к одной цели. И до самого момента триумфа ни разу не задумался о том, какими будут последствия его победы. За два последних дня ему было некогда подумать. Он понимал только, что столкнулся с совершенно незнакомой ситуацией, и с его чувствами происходило нечто очень странное.
Он заставил себя беспристрастно рассмотреть собственную жену. В лице виден характер, но никто никогда бы не назвал его красивым, а Уимзи всегда – бездумно и высокомерно – считал красоту необходимым условием. Длиннорукая, длинноногая, крепкая, с разболтанной свободой в движениях, которую только недостаток уверенности мешал назвать грацией. Но Уимзи мог перечислить – а захоти он, то и назвать своими – два десятка женщин, превосходящих ее формами и изяществом. Голос глубокий и притягательный, но, в конце концов, когда-то ему принадлежала обладательница лучшего лирического сопрано Европы. Что еще? Светло-медовая кожа и упрямый дотошный ум, от которого загорается его собственный. И все же ни одна женщина не будоражила его кровь так, как эта. От одного взгляда или звука голоса его пробирает до костей.