Эмиль Габорио - Преступление в Орсивале
Он посмотрел на нее с любопытством. Его не на шутку поражала ее отвага, возраставшая вместе с опасностью.
— Подумай сам, неужели мы, которые так тебе дороги, так любим тебя, неужели я…
Неумолимый взгляд мужа заставил, буквально заставил ее умолкнуть, слова замерли у нее на губах.
— Довольно лжи, Берта, — произнес Соврези. — Твои ухищрения бесполезны. Я не бредил и не спутал сон с явью. Яд существует на самом деле, и я мог бы тебе его назвать, даже не вынимая его у тебя из кармана.
Она отпрянула, словно рука мужа уже протянулась, чтобы вырвать у нее синий флакон.
— Я обо всем догадался и узнал яд с самого начала, потому что вы остановили выбор на одном из тех снадобий, которые хотя и не оставляют никаких следов, но вызывают неопровержимые симптомы. Помните, я пожаловался на привкус перца во рту? На следующий день я уже все понял — и одновременно со мной к истине был близок еще один человек. У доктора Р. возникли подозрения.
Берта пыталась что-то возразить. Соврези ее перебил.
— Прежде чем прибегнуть к яду, — продолжал он с пугающей издевкой в голосе, — следует его изучить. А вы, оказывается, не знаете отравы, которой пользуетесь, не представляете себе ее действия. Невежды! Ведь этот яд вызывает невыносимые невралгические боли, непреодолимую бессонницу, а вы, глупцы, спокойно смотрите, как я сплю все ночи напролет. Подумать только! От вашей отравы должно леденеть тело и самая кровь в жилах, а я жалуюсь, что внутри у меня все горит, и вас это не удивляет. Вы видите, как у вас на глазах меняются и исчезают все симптомы, но и тут вам не приходит в голову усомниться. Да вы с ума сошли! Знаете ли вы, на что мне только не пришлось пуститься, чтобы рассеять подозрения доктора Р.? Я был вынужден умалчивать о муках, которые причинял мне ваш яд на самом деле, и жаловаться на воображаемые страдания, которых у меня не было, да и быть не могло. Я описывал обратное тому, что испытывал на самом деле. Вы погибли бы, но я вас спас.
Под градом все усиливавшихся ударов неукротимая воля преступницы начала слабеть. Уж не сходит ли она с ума? Не обманывает ли ее слух? Неужели муж и впрямь заметил, что она убивает его ядом, и ничего не сказал, даже обманул и сбил с толку врачей? Но зачем? Зачем?
Соврези несколько минут помолчал, затем заговорил снова:
— Я ничего не сказал, я спас вас, потому что жизнь моя кончилась. Да, в тот день, когда я узнал, что вы обманули меня, злоупотребили моим доверием, сердце мое разбилось, и этого уже не поправить.
Он говорил о собственной смерти, об отраве, которой его потчевали, с видимым равнодушием. Но на словах: «Вы обманули меня» — голос его изменился и дрогнул.
— Сперва я не мог, не хотел поверить. Я не подозревал вас, я думал, что меня подводят органы чувств. Уверился же я только тогда, когда столкнулся с очевидностью. У себя в доме я превратился в одного из тех смехотворных и жалких тиранов, которые служат мишенью для насмешек и издевательств. И все-таки я был вам помехой. Ваша любовь нуждалась в большем просторе, в большей свободе. Вы устали сдерживаться, вам надоело притворяться. И тогда, вообразив себе, что моя смерть принесет вам свободу и богатство, вы задумали избавиться от меня посредством яда.
Берта и в самом преступлении была не чужда героизма. Все открылось, она сбросила маску. Теперь она попыталась выгородить своего сообщника, который был распростерт в кресле, как будто его поразило громом.
— Это я, все я! — воскликнула она. — Он ни в чем не виноват.
Бледное лицо Соврези побагровело от гнева.
— Ах, в самом деле! — воскликнул он. — Мой друг Эктор ни в чем не виноват! Значит, это не он, в благодарность за спасение — нет, не жизни: он был слишком труслив, чтобы застрелиться, но чести — отбил у меня жену? Ничтожество! Я протягиваю ему руку, когда он тонет, принимаю его у себя в доме, как любимого брата, и в благодарность за все благодеяния он затевает интрижку под моим кровом. Нет, не бурный блестящий роман, оправданием которому может послужить страсть и поэзия смертельного риска, но подлую, низкую буржуазную интрижку, воплощение пошлости…
Притом, друг мой Эктор, ты знал, что делаешь, знал — я сам сто раз тебе об этом говорил, — что жена — смысл моей жизни, в ней все мое прошлое и будущее, действительность и мечта, счастье, надежда, сама жизнь, наконец! Ты знал, что для меня утратить ее все равно что умереть.
Если бы ты ее по крайней мере любил! Так нет же — ты не ее любил, ты меня ненавидел. Тебя снедала зависть, но не мог же ты сказать мне напрямик: «Ты слишком удачлив, изволь дать мне удовлетворение в этом!» И вот под покровом тьмы, самым гнусным образом, ты меня обесчестил. Берта была для тебя только орудием мести. А теперь ты тяготишься ею, она внушает тебе презрение и страх. Эктор, друг мой, ты обошелся со мной, как подлый лакей, который жаждет отомстить хозяину за свою ничтожность, плюя в кушанья, которые подает к хозяйскому столу.
Граф де Треморель только простонал в ответ.
Ужасные слова умирающего обжигали его совесть мучительнее, чем оплеухи обожгли бы лицо.
— Смотри, Берта, — продолжал Соврези, — на кого ты меня променяла, ради кого предала! Ты никогда меня не любила, теперь я это понял, твое сердце никогда мне не принадлежало. А я-то в тебе души не чаял!.. С того дня, когда я тебя увидел, я только о тебе и думал, словно у меня в груди забилось не мое сердце, а твое. Все в тебе было мне мило и дорого. Я пленялся твоими капризами, твоими причудами, я обожал даже твои недостатки. Чего бы я только не сделал ради одной твоей улыбки, ради того, чтобы ты бросила мне «благодарю» между двумя поцелуями! Ты даже не догадываешься, каким счастьем, каким праздником было для меня спустя годы после нашей свадьбы проснуться первому и смотреть, как ты спишь, похожая на маленькую девочку, любоваться тобой, касаться прекрасных белокурых волос, разметавшихся по батисту подушки. Ах, Берта!
Воспоминания о минувшем блаженстве, об этих невинных невозвратных минутах глубочайшего счастья растрогали его. Он забыл о том, что здесь Эктор и Берта, забыл о гнусном предательстве и о яде. Он забыл, что ему предстоит умереть от руки этой женщины, которую он так любил, и глаза его наполнились слезами, голос пресекся: он замолчал.
Берта, неподвижнее и белее, чем мрамор, слушала, пытаясь проникнуть в смысл происходящего.
— Неужели и впрямь, — вновь заговорил больной, — эти прекрасные ясные глаза озаряли душу, в которой таится одна грязь? О, на моем месте обманулся бы любой! Берта, о чем ты грезила, когда засыпала, убаюканная в моих объятиях? Какие чудища теснились в твоем безумном мозгу? Явился Треморель, и ты поверила, будто он — воплощение твоих грез. Ты восхищалась ранними морщинами на лице этого утомленного жуира — они казались тебе роковой печатью на челе падшего ангела. Усыпанные блестками лохмотья прошлого, которые он ворошил у тебя на глазах, казались тебе обрывками пурпура. И ты, нисколько не думая обо мне, со всей страстью устремилась навстречу ему, а ему до тебя и дела не было. Ты тянулась к злу — оно было тебе сродни. А я-то думал, что мысли твои чисты, как альпийские снега. Тебе даже не пришлось бороться с собой. Ты не уступила пороку, ты бросилась ему навстречу. Ты не выдала своего падения передо мной ни малейшим смущением. Ты не краснела, когда приходила ко мне, не стерев с лица следы от поцелуев любовника.