Филлис Джеймс - Ухищрения и вожделения
Западный вход был не заперт, и, прежде чем покинуть Салле, Дэлглиш провел минут пятнадцать в церкви, снова рассматривая то, что так любил: резные дубовые панели — фазаны, священник, птицы и животные, дракон, пеликан, кормящий птенцов; средневековую, в форме бокала, кафедру проповедника — все это, несмотря на протекшие пять веков, местами еще хранило первоначальные цвета; завесу алтаря; огромный восточный витраж, когда-то блиставший яркими — красными, зелеными и синими — узорами средневековых стекол, а теперь лишь впускавший в храм свет ясного норфолкского дня. Когда дверь западного входа с чуть слышным звяканьем закрылась за ним, Дэлглиш подумал о том, когда же он снова приедет сюда, да и приедет ли?
Вечер уже наступил, когда Дэлглиш вернулся домой. То, что он все-таки смог съесть за обедом, оказалось невкусным, но достаточно сытным, и Адам с удивлением обнаружил, что вовсе не так уж голоден. Он съел вчерашний суп, сыр с крекерами и десерт из фруктов, а потом разжег огонь и расположился в низком кресле у камина — послушать «Концерт для виолончели» Элгара.[38] Кроме того, надо было наконец начать разбираться с тетушкиными фотографиями. Высыпав снимки из выцветших конвертов на низенький, красного дерева столик, он перебирал их, подолгу задерживая в длинных, сильных пальцах. Это занятие повергло его в меланхолию, временами — из-за выцветшей надписи на обороте фотографии, припомнившегося эпизода или знакомого лица — сменявшуюся приступами душевной боли. Да и концерт Элгара был вполне подходящим аккомпанементом: полные печали звуки порождали мысли о долгих солнечных летних днях эдвардианской Англии, о которых Адам знал только из литературы — романов, поэм, стихов, — о покое и уверенности, о той исполненной оптимизма Англии, в которой родилась Джейн Дэлглиш.
Среди других была и карточка ее жениха, выглядевшего до смешного мальчишкой в своем капитанском мундире. Дата на фотографии — 4 мая 1918 года, всего за неделю до его гибели. Дэлглиш с минуту вглядывался в это прекрасное и жизнерадостное юношеское лицо — лицо человека, который к тому времени наверняка уже видел бог знает сколько тяжелого и страшного; но лицо это ничего ему не сказало. Перевернув фотографию, Дэлглиш увидел на обороте надпись карандашом по-гречески. Молодой человек должен был изучать классические языки и литературу в Оксфорде, а Джейн Дэлглиш училась греческому у своего отца. Но Адам не знал греческого, так что тайна надписи так и осталась нераскрытой, а вскоре опасность быть раскрытой никогда больше не будет ей угрожать. Рука, выводившая когда-то эти выцветшие теперь буквы, покоится в земле уже семьдесят лет, а ум, их впервые создавший, — почти два тысячелетия. Здесь же, в том же самом конверте, лежала и фотография самой тетушки — примерно в том же возрасте, что и жених. Должно быть, та, что она послала ему на фронт или подарила перед отъездом на войну. Один ее уголок был запачкан чем-то коричневато-красным, похоже, его кровью. Скорее всего фотографию прислали вместе с другими вещами после его гибели. На снимке она стояла смеясь, в длинной, до пола, юбке и застегнутой на множество пуговичек блузке; заплетенные в косы и уложенные у висков волосы двумя крыльями спускались над ушами. Лицо ее и в те годы, что он ее знал, всегда было неординарным, но тут Дэлглиш увидел — и это его прямо-таки поразило, — что в юности Джейн была просто красива. А теперь ее смерть дала ему возможность беспрепятственно разглядывать чужую жизнь, что и для нее, когда она была жива, и для него было бы просто отвратительно. И все же она ведь не уничтожила эти фотографии. Тетушка, разумеется, понимала — она была реалисткой, — что не ее, другие глаза когда-нибудь неминуемо увидят эти снимки. Но может быть, в глубокой старости мы освобождаемся от мелкого тщеславия и преувеличенного самоуважения, по мере того как ум постепенно перестает быть зависим от ухищрений и вожделений плоти? И когда Адам с неожиданной для себя самого неохотой бросил фотографии в огонь и смотрел, как они свернулись, почернели, а затем вспыхнули ярким пламенем и сгорели дотла, ему подумалось, что он совершил предательство.
Но что же ему было делать со всеми этими незнакомцами, о которых ему неоткуда было узнать; с этими плоскогрудыми женщинами в огромных, перегруженных лентами и цветами шляпах; с этими компаниями на велосипедах — мужчины в брюках-гольф, женщины в длинных юбках колоколом и соломенных шляпках-канотье; со свадебными церемониями, где невест и их подружек едва видно из-за огромных букетов, а главные участники группируются в соответствии с принятыми правилами иерархии и смотрят прямо в объектив, словно надеясь, что щелчок затвора может подчинить себе время, заставить его на секунду остановиться, доказать, что этот обряд перехода из одного состояния в другое имеет по меньшей мере то значение, что связывает неотвратимое прошлое с непредсказуемым будущим? Когда Адам был подростком, мысли о времени не давали ему покоя. За несколько недель до летних каникул его охватывало торжество, ему казалось, что он ухватил время за чуб и может сказать ему: «А теперь давай двигайся побыстрей, и каникулы скоро начнутся. А не хочешь — тянись помедленней, тогда лето продлится подольше». Теперь, постарев, он не знал, что можно придумать, каким обещанием соблазнить время, чтобы задержать неостановимый бег его грохочущей колесницы. А вот и его собственная фотография — в форме ученика приготовительной школы; его фотографировал отец в саду перед пасторским домом. Незнакомый мальчишка в смешном, перегруженном деталями костюме, в шапочке и пиджачке в полоску, стоял почти по стойке «смирно», устремив взгляд в объектив, словно пытаясь побороть ужас прощания с домом. С этим снимком он рад был распрощаться поскорее.
Когда виолончельный концерт подошел к концу, как и полбутылки кларета, он собрал оставшиеся фотографии, положил их в ящик бюро и решил стряхнуть с себя меланхолическое настроение, прогулявшись перед сном по берегу моря. Ночь была такой тихой и прекрасной, что не стоило тратить ее на бесплодные ностальгические сожаления. Воздух был совершенно недвижен, и даже шум волн, казалось, звучал приглушенно. Море, бледное и таинственное, широко раскинулось в свете полной луны под испещренным сияющими звездами небом. Адам постоял с минуту под высоко вознесенными крыльями мельницы и пошел быстрым шагом через мыс, к северу, мимо соснового бора. Он шел так до тех пор, пока минут через сорок пять не решил спуститься к берегу. Скользя, он сбежал вниз по песчаному склону и увидел перед собой огромные прямоугольные бетонные блоки, почти до половины ушедшие в песок. Из них, словно беспорядочно установленные антенны, торчали погнутые куски железной арматуры. Свет луны, такой же яркий, как последние лучи заходящего солнца, изменил берег до неузнаваемости: каждая песчинка, казалось, светилась сама по себе, каждый камушек обрел таинственную неповторимость. Пришедшее из детства желание ощутить, как море плещется вокруг ног, вдруг овладело Дэлглишем, и, разувшись, он засунул носки в карман куртки, а ботинки, связав шнурками, повесил на шею.