Гилберт Честертон - Честный шарлатан
Вдруг он замолчал, словно удивился собственным словам, провел рукой по крутому лбу, пригладил короткие волосы и сказал иначе:
— Он должен быть сумасшедшим.
Энид почувствовала, что эта фраза — другая, чем первая. Но не скоро, очень не скоро поняла она, в чем разница и что произошло между первой фразой и второй.
ДУОДИАПСИХОЗ
Энид Уиндраш была не чужда человеческих слабостей. Она умела сердиться по-всякому; но сейчас ее обуял гнев всех степеней и оттенков. Ее рассердило, что к ним зашли так поздно и при этом через окно; ее рассердило, что пренебрегли желаньями ее отца; ее рассердило, что она испугалась; ее рассердило, наконец, что бояться было нечего. Но, повторяем, она была не чужда человеческих слабостей, и больше всего ее рассердило, что неурочный гость не обращает на ее гнев ни малейшего внимания. Он сидел, упершись локтями в колени и сжав кулаками голову, и не скоро, очень не скоро бросил нетерпеливо:
— Вы что, не видите? Я думаю.
Тут он вскочил, как всегда, энергично, подбежал к одному из неоконченных полотен и уставился на него. Потом осмотрел второе, третье, четвертое. Потом обернулся к Энид — лицо его внушало не больше бодрости, чем череп и кости, — и сказал:
— Ну, попросту говоря, у вашего отца дуодиапсихоз.
— Вы считаете, что это и значит «говорить попросту»? — поинтересовалась она.
Но он продолжал глухо и тихо:
— Это началось с древесного атавизма.
Ученым не следует говорить понятно. Последние два слова были ей знакомы
— как-никак, мы живем в эру популярной науки, — и она взвилась, как пламя.
— Вы смеете намекать, — закричала она, — что папа хочет жить на дереве, как обезьяна?
— Хорошего тут мало, — мрачно сказал он. — Но только эта гипотеза покрывает все факты. Почему он всегда стремился остаться с деревом один на один? Почему он патологически боялся города? Почему его фанатически тянуло к зелени? Какова природа импульса, приковавшего его к дереву с первого взгляда? Такая сильная тяга может идти только из глубин наследственности. Да, это тяга антропоида. Печальное, но весьма убедительное подтверждение теории Дуна.
— Что за бред! — крикнула Энид. — По-вашему, он раньше не видел деревьев?
— Вспомните, — отвечал он все так же глухо и мрачно, — вспомните, что это за дерево. Оно просто создано, чтобы пробудить смутную память о прежнем обиталище людей. Сплошные ветви, даже корни — словно ветви: лезь, как по лестнице. Эти первые импульсы, так сказать, основные инстинкты, несложны; но, к несчастью, они развились в типичную получетверорукость.
— Раньше вы говорили другое, — недоверчиво сказала она.
— Да, — сказал он и вздрогнул. — В определенном смысле, это мое открытие.
— А вы так гордитесь, — сказала она, — своими гнусными открытиями, что вам ничего не стоит принести им в жертву кого угодно — папу, меня…
— Нет, не вас! — перебил ее Джадсон и снова вздрогнул, но овладел собой и продолжал с убийственной размеренностью лектора: — Комплекс антропоида влечет за собой стремление восстановить функцию всех четырех конечностей. Как мы знаем, ваш отец писал и рисовал обеими руками. На более поздней стадии, вполне возможно, он попытался бы писать ногами.
Они посмотрели друг на друга; и так чудовищна была эта беседа, что ни один не рассмеялся.
— В результате, — продолжал он, — возникает опасность разобщения функций. Равное пользование конечностями не соответствует данной фазе эволюции человека и может привести к тому, что полушария большого мозга утратят координацию. Такой больной невменяем и должен находиться под присмотром.
— Все равно не верю, — сердито сказала она.
Он поднял палец и мрачно показал на темные полотна, на которых получетверорукий гений запечатлел в огненных красках свои видения.
— Взгляните, — сказал он. — Мотив дерева, снова и снова. А дерево — это прямая, от которой в обе стороны вверх идут линии. Так и видишь, как обе руки действуют кистью враз. Однако дерево — не чертеж. Ветви эти разные. Вот тут-то и таится главная беда.
Воцарилось злое молчание. Джадсон прервал его сам и продолжал свою лекцию:
— Попытка добиться разных очертаний при одновременном действии обеих рук ведет к диссоциации единства и непрерывности сознания, ослабляет контроль больного над собой и координацию последова…
Молния догадки сверкнула во тьме ее смятенного ума.
— Это месть? — спросила она.
Он остановился на середине очередного длинного слова, и даже губы у него побелели.
— Вы обманщик! — закричала она, трясясь от гнева. — Вы шарлатан! Думаете, я не знаю, почему вы хотите доказать, что папа сумасшедший? Потому что я сказала, что он вас выгонит, а вы…
Белые губы дернулись, и Джадсон спросил:
— Почему же я так не хочу, чтобы он меня выгнал?
— Потому… — начала она и резко остановилась. В ней самой открылась пропасть, куда она не смела заглянуть.
— Да! — крикнул он и вскочил. — Да, вы правы! Это из-за вас Я не могу вас с ним оставить. Поверьте мне! Я повторяю: ваш отец должен быть сумасшедшим. — И добавил новым, звонким голосом: — Мне страшно, что вы умрете по его вине. Разве я смогу тогда жить?
— Если вы так беспокоитесь обо мне, — сказала Энид, — оставьте его в покое.
Каменное бесстрастие вернулось к нему, и он сказал глухо:
— Вы забываете, что я врач. Мой долг перед обществом…
— Теперь я точно знаю, что вы мерзавец, — сказала она. — У них всегда долг перед обществом.
Наступило молчание, и они услышали те единственные звуки, которые могли положить конец их поединку. По легким, не совсем твердым шагам и голосу, напевающему застольную песню, Энид сразу поняла, кто пришел. А через несколько секунд ее отец, праздничный и даже великолепный в своем вечернем костюме, уже стоял на пороге комнаты. Он был высок и красив, хоть немолод, и мрачный доктор выглядел рядом с ним не только невзрачным, но и неотесанным. Поэт обвел комнату взглядом, увидел открытое окно, и праздничное довольство слетело с его лица.
— Я был у вас в саду, — мягко сказал врач.
— Что ж, будьте добры покинуть мой дом, — сказал поэт.
Он побледнел — от гнева, по иной ли причине, — но говорил ясно и твердо.
— Нет, — сказал Джадсон, — это вы его покинете. — И кончил с непонятной жестокостью: — Я сделаю все, чтобы вас признали сумасшедшим.
Он выскочил из комнаты, а старый поэт повернулся к дочери. Та смотрела на него широко открытыми глазами; но лицо у нее было такого странного цвета, что он испугался на секунду, не умерла ли она.
Энид никогда не удавалось вспомнить всего, что случилось в страшные тридцать шесть часов, отделявшие угрозу от беды. Лучше всего она помнила, как в темноте, а может, на рассвете, в самый длинный час своей бессонной ночи, она стояла в дверях и смотрела на улицу, словно ждала, что соседи спасут ее, как спасают от огня. Именно тогда ее охватил холод, более жестокий, чем пламя: она поняла, что в такой беде от соседей не дождешься помощи и ничем не переборешь современной слепой тирании. У фонаря перед соседним домом стоял полисмен, и она чуть не позвала его, словно ей грозил взломщик, но тут же поняла, что с таким же успехом может взывать к фонарю. Если двум врачам заблагорассудится признать ее отца сумасшедшим, весь свет будет с ними, включая полицию. Вдруг она осознала, что раньше здесь полисмена не было. И тут ее сосед, мистер Уилмот, вышел из дому с легким чемоданом в руке.