Эмиль Габорио - Преступление в Орсивале
Тот букетик, увядший, поблекший, еще торчал у него в бутоньерке. Какая от него польза? В то время как двадцать су!.. Он уже не думал о пущенных на ветер миллионах, но мысль об этом несчастном франке не давала ему покоя.
А все потому, что граф де Треморель, этот кутила, баловень судьбы, еще вчера обладатель собственного особняка с десятью слугами, собственной конюшни с восемью лошадьми, располагавший кредитом, поскольку известно было, что он растратил колоссальное состояние, — этот самый граф де Треморель испытывал потребность закурить, но ему не на что было купить сигару; он был голоден, но ему нечем было заплатить за обед в самой низкопробной харчевне.
Разумеется, при желании он бы мог еще без особого труда добыть немного денег. Достаточно было вернуться домой, сдаться на милость судебных исполнителей, попытаться спасти хоть какие-нибудь крохи.
Но это означало встретиться лицом к лицу с людьми своего круга, признаться, что в последний момент его охватил непреодолимый страх, вытерпеть взгляды, убийственные, как пистолетные пули. Он не вправе был обмануть ожидания публики; если пообещал покончить с собой — изволь застрелиться.
Эктор должен был умереть, потому что он говорил об этом, потому что о предстоящем событии сообщили в газете. В глубине души он это сознавал и на ходу осыпал себя самыми горькими упреками.
Он вспомнил, что когда-то дрался на дуэли в одном прелестном местечке, в лесу Вирофле, и, решив, что покончит счеты с жизнью там, он отправился туда по живописной дороге Пуэн-дю-Жур.
Погода, как и накануне, стояла превосходная; его то и дело перегоняли компании молодых людей и девушек. Все они спешили на прогулку, и когда их уже не было видно, он еще слышал взрывы смеха.
В кабачках на берегу, в беседках, увитых пускающей первые ростки жимолостью, звеня стаканами, попивали винцо рабочие.
Все казались счастливыми и довольными, и Эктор усматривал в этом веселье нечто для себя оскорбительное. Неужели он один в целом мире несчастлив! Ко всему прочему ему хотелось пить, невыносимо хотелось пить.
У Севрского моста он свернул с дороги, спустился по берегу, довольно крутому в этом месте, подошел к Сене. Нагнувшись, набрал в пригоршню воды и напился.
Его одолевала непобедимая усталость. На берегу росла трава, и он сел, вернее, почти рухнул на нее. Им вновь овладело лихорадочное отчаяние, и смерть теперь показалась ему чем-то вроде прибежища; ему почти весело было думать о том, что сознание его угаснет и пытка прекратится.
Прямо над его головой, в нескольких метрах, были распахнутые окна ресторана «Севр». Его могли заметить и из этих окон, и с моста, но это его больше не волновало. Теперь его ничто не волновало.
— Не все ли равно, здесь или в другом месте! — сказал он себе.
Он уже взвел курок пистолета, как вдруг услышал:
— Эктор! Эктор!
Он вскочил на ноги, спрятал пистолет и оглянулся, недоумевая, кто его зовет.
Шагах в пяти от себя он увидел человека, который, раскрыв объятия, бежал к нему по берегу.
Это был человек его лет, слегка, быть может, полноватый, но хорошо сложенный, с добрым веселым лицом, на котором сияли большие черные глаза, излучавшие чистосердечие и доброту, один из тех людей, к кому с первого взгляда проникаешься симпатией, а через неделю дружбой.
Эктор узнал его: то был старинный его приятель, они вместе учились в коллеже, когда-то были неразлучны, но позже граф счел, что тот не ровня ему, и мало-помалу от него отдалился, а в последние два года и вовсе потерял из вида.
— Соврези! — изумленно воскликнул он.
— Собственной персоной, — отозвался молодой человек и подошел к нему, раскрасневшись и запыхавшись. — Я уже минуты две за тобой слежу. Что ты там делал?
— Да так… Ничего, — отвечал Эктор в замешательстве.
— Безумец! — воскликнул Соврези. — Значит, мне правду сказали сегодня утром, когда я к тебе зашел! Я, видишь ли, к тебе заходил…
— И что же тебе сказали?
— Что им неизвестно, где ты; вчера, дескать, ты расстался со своей любовницей и сказал ей, что собираешься застрелиться. Одна газета уже расписала твою кончину во всех подробностях.
Это известие повергло графа в ужас.
— Ты сам видишь, — отвечал он трагическим тоном, — что я вынужден покончить счеты с жизнью.
— Почему? Чтобы избавить газету от печальной необходимости давать опровержение?
— Скажут, что я пошел на попятный…
— Как мило! По-твоему, выходит, что мы обязаны совершить безумство лишь потому, что кто-то объявил, что мы его совершим. Что за глупости! С какой стати тебе сводить счеты с жизнью?
Эктор задумался; перед ним забрезжила надежда остаться в живых.
— Я разорился, — уныло отвечал он.
— И в этом все дело? В таком случае позволь тебе сказать, друг мой, что ты и впрямь сумасшедший. Разорился! Это несчастье, но в нашем возрасте еще можно успеть снова нажить состояние. Да и потом не так уж окончательно твое разорение, как ты говоришь, ведь у меня сто тысяч ливров ренты.
— Сто тысяч ливров…
— По меньшей мере: все мое состояние в землях, которые приносят не меньше четырех процентов дохода.
Треморель знал, что друг его богат, но не представлял себе, что богатство его так велико. Возможно, безотчетная зависть подсказала ему ответ:
— Ну и что? У меня было больше, а между тем я сегодня не завтракал.
— Несчастный! И молчишь об этом? Да, туго тебе пришлось. Пойдем же, пойдем скорее со мной.
И он увлек графа в ресторан.
Треморель скрепя сердце поплелся за другом, который только что спас ему жизнь. Он чувствовал, что его застигли в самом что ни на есть смехотворном и жалком положении. Если человека, который твердо решил застрелиться, внезапно окликают, он не прячет пистолет, а спускает курок. Среди всех его друзей лишь один любил его настолько, что не увидел в этом ничего смешного, лишь один был настолько великодушен, что не поднял его на смех.
Это был Соврези.
Но, очнувшись в отдельном кабинете перед изысканным столом, Эктор как-то вдруг расчувствовался. На него накатила волна той безудержной искренности, того безумного возбуждения, какое наступает вслед за спасением от неминуемой гибели. Он пришел в себя, помолодел, обрел свое истинное я. Он без утайки рассказал Соврези все, все: и о своем былом бахвальстве, и о том, как струсил в последний момент, об агонии, которую пережил в гостинице, о своей ярости, и о сожалениях, и об ужасе, выпавшем ему на долю в ломбарде…
— Ах, ты спас меня, — говорил он, — ты мой друг, мой единственный друг, мой брат!
Больше двух часов продлилась их беседа.