Эжен-Франсуа Видок - Записки Видока
И другой человек сумел заслужить любовь и уважение заключенных, — Христиерн, которого мы звали Датчанином. Он не говорил по-французски; мы объяснялись с ним знаками, но он был одарен редкой смекалкой и, казалось, угадывал мысли. Никто не знал, за что его арестовали. Однажды его вызвали; в это время он был занят рисованием — это было его единственное развлечение. Датчанин вышел на зов, но вскоре его привели назад, и едва успела затвориться дверь, как он вынул из своего мешка молитвенник и стал читать с видом глубокой набожности. Вечером он заснул, по обыкновению, и проспал до утра, когда нас разбудил барабанный бой, извещавший, что в тюремный двор пришел отряд стражи. Он поспешно оделся, отдал свои часы и деньги Лельевру, который был его соседом по постели; потом, несколько раз поцеловав небольшой крестик, который всегда носил на груди, пожал руку каждому из нас. Консьерж, присутствовавший при этой сцене, был глубоко тронут. Когда Христиерн ушел, консьерж сказал нам: «Его расстреляют, через четверть часа наступит конец всем его страданиям».
В течение нескольких минут в арестантской царило глубокое, торжественное молчание; мы думали, что судьба Христиерна свершилась. Но в ту минуту, когда он опустился на колени с роковой повязкой на глазах, прискакал адъютант и отменил приказ. Страдалец снова увидел свет божий. Христиерна уверили, что в скором времени он будет освобожден. Возвращение Христиерна стало для всех радостным событием; все спешили поздравить его и пили за здоровье воскресшего.
Между тем в нашей камере были трое человек, приговоренных к смертной казни: Лельевр, Христиерн и пьемонтец Орсино. Пока Орсино находился под знаменами, он отличался примерным поведением, но он погубил себя излишней откровенностью: за него была объявлена награда, и его должны были казнить в Турине. Пятеро других наших товарищей обвинялись в серьезных преступлениях. Это были четверо гвардейских матросов, два корсиканца и два провансальца, обвиняемых в убийстве крестьянки, у которой они похитили золотой крест и серебряные серьги. Пятый, как и они, принадлежал к армии Луны — ему приписывали странные способности: по словам солдат, он обладал искусством становиться невидимкой, он превращался во что ему было угодно, — словом, колдун. С такими клиентами мало тюремщиков решились бы относиться к делу спустя рукава, наш же смотрел на нас как на отличных малых, с которыми выгодно дружить. Он и мысли не допускал, что мы можем улизнуть. До известной степени охранник, однако, был прав: Лельевр и Христиерн не предпринимали попыток к бегству, Орсино примирился со своей судьбой; гвардейские моряки даже и не подозревали, что им может прийтись плохо, колдун рассчитывал на недостаток улик, а корсары были всегда под хмельком. Один я строил планы, но из осторожности напускал на себя беззаботный вид; казалось, будто тюрьма — моя родная стихия, и всякий думал, что я чувствую себя как рыба в воде. Я напился допьяна всего один раз — в честь возвращения Христиерна. Однажды, когда все спали глубоким сном, около двух часов, я почувствовал мучительную жажду и жар во всем теле; я встал, полусонный, направился к окну, зачерпнул ковшом и поднес ко рту… Ужасная ошибка! Вместо того чтобы зачерпнуть из жбана, я черпнул из лохани! Все внутренности у меня перевернулись. На рассвете у меня еще не прошли ужасные спазмы в желудке. Чтобы скорее выбраться на свежий воздух, я предложил вынести помои вместо одного корсара и переоделся в его платье. Проходя через двор, я встретил знакомого унтер-офицера, который шел с шинелью на руке. Он сообщил, что приговорен к заключению в тюрьму на месяц за буйство в театре. «В таком случае, — сказал я, — вот, возьми-ка лохань». Мой унтер-офицер был сговорчивым малым, и мне не пришлось его упрашивать; пока он выполнял мою обязанность, я смело прошел мимо часового, который не обратил на меня никакого внимания.
По выходе из тюрьмы я пустился бежать за город и остановился только на каменном мостике; усевшись в овраге, я погрузился в размышления. Злосчастная судьба дернула меня отправиться в Аррас. В тот же вечер я остановился на ночлег на какой-то ферме, служившей постоялым двором для торговцев свежей рыбой. Один из них рассказал, что казнь Христиерна произвела тяжелое впечатление на всех горожан. «Только об этом везде и говорят, — рассказывал он. — Все ждали, что император помилует его, но по телеграфу ответили — расстрелять, дескать, его надо… Просто жалко было слышать, как он кричал: «Смилуйтесь!», стараясь приподняться после первого залпа; а позади него взвыли собаки, в которых попали пули от выстрелов…»
Известие, сообщенное рыбаками, опечалило меня, но я не надеялся, что смерть Христиерна отвлечет внимание от моего побега. Я прибыл в Бетюн, намереваясь поселиться у старого знакомого по полку. Меня приняли с распростертыми объятиями, но, как бы человек ни был осторожен, всегда упустит из виду какое-нибудь мелкое обстоятельство. Я предпочел найти приют у друга, нежели остановиться в гостинице. Я попался по своей вине, как бабочка, летящая на огонь. Друг мой недавно вторично женился, и брат его жены был одним из тех упорных субъектов, которые всеми силами души стремятся к миру. Из этого следовало, что избранное мною место часто посещали господа жандармы. Эти желанные гости наводнили жилище моего друга задолго до рассвета, разбудили меня и потребовали документы. Не имея паспорта, я попытался отделаться объяснениями — напрасный труд. Бригадир, пристально рассматривавший меня, вдруг воскликнул: «Я не ошибся, я уже видел этого плута в Аррасе: это Видок». Нечего было делать, пришлось встать с постели; четверть часа спустя я уже был помещен в бетюнскую тюрьму.
Мое пребывание в Бетюне было непродолжительным: на другой день после ареста меня отправили в Дуэ.
Глава восемнадцатая
Едва я успел войти в тюремный двор, как генеральный прокурор Росон, озлобленный на меня за мои частые побеги, появился у решетки и закричал: «А! Наконец-то привели Видока! Надеть ему оковы!» — «Что я вам сделал, господин прокурор? — отозвался я. — Уж не потому ли вы так раздражены, что я несколько раз был в бегах? Велико ли это преступление? Разве я, сбежав, не старался всегда найти средство честно заработать на кусок хлеба? Сжальтесь надо мной, сжальтесь над моей бедной матерью: если я вернусь на галеры — она умрет от горя!»
Эти слова произвели впечатление на Росона. Он снова пришел в тюрьму вечером, долго расспрашивал, как мне жилось с тех пор, как я покинул Тулон, и поскольку я подтвердил неопровержимыми доказательствами все мною сказанное, то он начал относиться ко мне гораздо благосклоннее. «Почему вы не подадите прошения о помиловании? — спросил он. — Или по крайней мере не ходатайствуете о смягчении наказания? Я замолвил бы за вас словечко главному судье».