Жорж Сименон - Окно в доме Руэ
Да, все так!
«Моя бедная Ника!»
Голова у нее ясная, чудовищно ясная.
Да, все кончено. К чему продолжать? Ей даже не нужно больше спешить.
Кончено, совсем кончено! И как мало ей всего досталось! Можно подумать, будто жизнь-это так… «второй триместр»… Еще одно словечко из детства…
О втором триместре всегда говорили, как о каком-то бесконечном отрезке пути… этот триместр бывал перед пасхальными каникулами…
Поначалу он тянется и тянется, дни нескончаемо длинны, недели длятся целую вечность, и только под конец, в воскресенье, проглядывает солнце, а потом глядь — и нет ничего, только мешанина месяцев, лет, часов, дней сплошная дребедень, даже не за что уцепиться.
Ладно! Все кончено!
Теперь можно и пожалеть себя. Все кончено! Все кончено, моя бедная Ника!
Ты не сделала этого и уже не сделаешь, но и в жалкую старую деву вроде м-ль Огюстины ты не превратишься.
Жаль, что Антуанетта сегодня даже не взглянула на тебя.
Знакомые тротуары, дом, в который она входила столько раз, лавка Одбалей, магазин Сюттона, где продают плетеные корзины для тех, кто собрался в путешествие.
Чуть подальше на той же улице — цветочный магазин, и Доминика проходит мимо своего дома. Начинается дождь, капли прочерчивают по витрине длинные извилистые дорожки.
— Будьте добры, мне…
Ей бы хотелось маргариток. Это слово дрожит у нее на кончике губ, оно пришло само, но сколько она ни глядит по сторонам, нигде нет таких маргариток, как те, которые она ставила в вазу, думая о Жаке Амеро.
— Что вам угодно, мадам?
— Не мадам, а мадмуазель…
… Жак Амеро… Старенькая г-жа Амеро, которая…
— Розы… Побольше роз…
Лишь бы хватило денег. Она расплачивается. В последний раз пересчитывает купюры, мелочь.
Лишь бы квартирантов не оказалось дома. Она на них не сердится, но они причинили ей боль. Они за это не в ответе. Они идут своей дорогой. Думают, что куда-нибудь придут.
Она приоткрывает дверь в ложу консьержки — может быть, ищет случая поговорить хоть с кем-нибудь?
— Мне нет почты, госпожа Бенуа?
— Нет, мадмуазель, ничего нет.
Она не подумала о розах: консьержка глядит на них с изумлением, и она улыбается кроткой, извиняющейся улыбкой.
Доминика очень кроткая — так воспитала ее мать. Она бесшумно идет по лестнице. Ее приучили не шуметь на лестнице, не беспокоить людей, тушеваться.
Тушеваться! Из какой дали пришло к ней это слово! Вот именно! Она всегда тушевалась! И теперь снова собралась стушеваться…
Прежде чем задернуть шторы, она в последний раз глядит на дом напротив, слегка поднимает голову, замечает г-жу Руэ в башне.
Башня на страже…
Ее глаза увлажняются, она поворачивает выключатель и смотрит на себя, застыв перед зеркалом.
Нет, до старой девы ей еще далеко.
Она расстегивает платье. Открывает шкаф, и зеркало исчезает. У нее есть еще одна длинная ночная рубашка с отделкой из валансьенских кружев — в свое время она трудилась над этой рубашкой несколько месяцев.
«Когда выйдешь замуж, она тебе послужит»…
В ящике еще остался флакон золотистого одеколона.
Доминика улыбается жалкой улыбкой. Она немного торопится, потому что чувствует, как в ней зреет что-то вроде протеста: она слегка задумалась, неужели никто не виноват в том, что она…
Коробочка… где же коробочка… Она купила ее три года назад, когда из-за мигреней целыми ночами не могла уснуть… Приняла тогда только одну таблетку…
Подумать только! Она как раз нынче утром прибрала в квартире. В комнате пахнет чистотой. Мебель сияет. Доминика пересчитывает таблетки и бросает их в стакан с водой. Восемь… девять… десять… одиннадцать…
Этого хватит?
Правда, если она захочет, можно еще… если…
Нет! Теперь, когда она все знает, она больше не…
«Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы…»
Выпила. Ложится в постель. Немного перехватило дыхание-это из-за горьких таблеток. Она опрыскала постель одеколоном, разложила розы, вытянулась.
Об одной ее маленькой подружке, которая лежала в гробу вот так, вся в цветах, мама говорили, всхлипывая: «Настоящий ангелочек!»
Интересно, лекарство уже действует? Она не шевелится, ей совершенно не хочется шевелиться, а ведь она всегда так ненавидела лежать. Она слышит все звуки на улице, различает грохот автобусов, скрежет, с которым они меняют скорость в начале подъема; ей бы хотелось еще раз услышать звонок у Одбалей.
И все-таки она что-то забыла! Главное забыла, а теперь уже поздно!
Антуанетта ничего не узнает.
А ей так хотелось… Что ей хотелось?.. О чем она думает?.. Она больна…
Нет, это просто язык распухает, раздувается у нее во рту, но ничего, ей не больно…
«Это не больно, моя милая…»
Кто так говорил?.. Мама… Да, мама говорила, когда мазала ей ранку йодом…
Нет, это не больно… А Жаку Амеро было больно?..
Куда она ходила?.. Ходила куда-то зачем-то, очень далеко… Да, она уже очень далеко… Нашла ли она то, за чем ходила?..
Теперь уже не узнать… Глупо, что больше она ничего не узнает… Все родные переполошатся… В тот раз, в Тулоне, они ей не понравились… Чем-то они ее опять обидели? Уже забыла. Кажется, уехали, а она осталась совсем одна. Они ее как будто не видели. Иначе почему они говорили: «Ты не переменилась, Ника!»
Кто ее называет Никой? Она совсем одна. Она всегда была одна!
Может быть, если ей дадут шестнадцать капель того лекарства, что стоит на ночном столике… Почему Антуанетта стоит за дверью вместо того, чтобы войти и накапать ей лекарство?..
Ника, ты дурочка!.. Вспомни, с тобой всегда обращались, как с дурочкой…
Воображала себе всякие глупости, а о главном забывала… Ты уже забыла предупредить Антуанетту… Она там, в кафе… Играет в белот…
Ты даже не подумала, что розы будут плохо пахнуть.
В комнате покойника цветы всегда плохо пахнут…
Когда квартиранты вернутся… Они ничего не поймут… Подумают, что дома все, как обычно… Разве только заметят, может быть, что не слышно ее вечной мышиной беготни за дверью, но им это безразлично, они разденутся, прилипнут друг к другу, пойдут вздохи…
Никто их не услышит… А утром, наверно…
Альбер Кайль испугается. Они пошушукаются. Он скажет Лине:
— Сходи туда!
Подтолкнет ее к двери…
Дурную шутку она с ними сыграла: им осталось-то жить в доме всего двенадцать дней. Они даже не знают, кому телеграфировать.
Придется всем садиться в поезд, — в Тулоне, в Ренне, в Ангулеме; слава Богу, траурные одежки у них еще сохранились!
— Подумать только, в последний раз, когда мы ее видели, на похоронах тети Клементины, она выглядела так…
— А мне показалось, что ее что-то угнетает…
Почему? Неправда. Ничего ее не угнетало.