Эжен-Франсуа Видок - Записки Видока
Наш посланец вскоре вернулся назад; он рассказал, что мадам Тома, допрошенная дважды, никого не выдала. Она с благодарностью приняла подарок и поклялась даже на плахе не сказать ничего, что могло нас скомпрометировать.
«А с девицами мы что будем делать, куда их-то девать?» — спросил я Дюфальи. «Их можно переправить в Дюнкирхен, я беру издержки на свой счет».
Мы тотчас сообщили им о необходимости уехать. Те сначала казались удивленными, но наконец согласились проститься с нами. В тот же вечер они отправились в путь.
Мадам Тома была выпущена на волю после шестимесячного заключения. Полина и ее сестра вернулись к ней и стали жить по-прежнему. За неимением дальнейших сведений я прерываю повествование о прекрасных сестрах и продолжаю историю своих похождений.
Поле и его товарищи почти не заметили нашего отсутствия — так быстро мы вернулись обратно, устроив свои дела. Компания пила, ела и пела песни. Поле и его помощник Флёрио были героями пиршества.
Первый был коренастым и широкоплечим мужчиной с бычьей шеей, отдаленно напоминающим льва. Его взгляд был то грозен, то необыкновенно нежен. В сражении он был беспощаден, но с женой и детьми отличался кротостью ягненка. Словом, он был добрым хозяином, простым и приветливым; в нем трудно было узнать морского разбойника. Но, оказавшись на корабле, он внезапно перерождался, становился грубым и беспощадным; он управлял командой как восточный деспот, не допуская никаких рассуждений. У него была железная рука и железная воля.
Помощник Поле был весьма своеобразным человеком: одаренный атлетическим телосложением, еще очень молодой, он был одним из тех развратников, которые рано испили чашу жизни. Флёрио еще не минуло двадцати лет, как грудная болезнь, сопровождаемая общей слабостью, принудила его оставить службу в артиллерии, куда он поступил в восемнадцать лет. Теперь этот несчастный был на последнем издыхании: его худоба была ужасна, большие черные глаза, оттенявшие его смертельную бледность, казалось, одни только и жили в этом полуразрушенном теле, служившем оболочкой пылкой душе.
Флёрио сознавал, что дни его сочтены. Уверенность в близкой кончине внушила ему престранную мысль. Вот что он рассказал мне по этому поводу:
«Я служил в 5-м полку легкой артиллерии, куда поступил волонтером. Полк стоял гарнизоном в Меце, женщины, манеж, бессонные ночи извели меня. Я иссох, как пергамент. В один прекрасный день нас погнали в поход, по дороге я заболел. Меня направили в госпиталь, и несколько дней спустя доктора, увидев, что я обильно харкаю кровью, объявили, что состояние моих легких не позволяет мне выносить верховой езды; решили отправить меня в артиллерийскую пехоту. Едва я успел оправиться, как меня действительно перевели. Мне больше не приходилось чистить лошадь, но зато пришлось заряжать, снимать затвор, возить тачку, копать заступом с грудью, перетянутой ремнем, и, что всего хуже, взваливать на спину ранец — это вечное бремя, которое подкосило больше рекрутов, чем пушка при Маренго. Я подал в отставку и получил ее; остался только осмотр генералом. Это был Сарразен. «Бьюсь об заклад, что он чахоточный, этот мошенник, — сказал он. — Признаки безошибочные: узкие плечи, впалая грудь, тонкая талия, осунувшееся лицо. Посмотрим на ноги: хм, эти ноги сделают еще четыре кампании. Чего ты хочешь? Отставки? Не получишь ее. Смерть тому, кто отступает. Иди своей дорогой…»
Я пытался возразить, но генерал приказал мне молчать.
По окончании осмотра я бросился в изнеможении на походную кровать. Мне пришло в голову, что генерал, может быть, смилостивится, если за меня замолвит словечко один из его товарищей. Мой отец был в дружбе с генералом Леграном; я решил добиться его покровительства и отправился к нему. Он принял меня, как сына старинного товарища, дал письмо к Сарразену и в провожатые одного из своих адъютантов. Письмо генерала было убедительно — я был уверен в успехе. Мы вдвоем пришли в полевой лагерь и осведомились, где живет генерал. Солдат привел нас к двери полуразрушенного барака, вовсе не похожего с виду на жилище генерала — ни часового, ни надписи, ни будки. Войдя, мы увидели шерстяное одеяло, под которым рядышком лежали на соломе генерал со своим денщиком-негром. В этом положении он давал нам аудиенцию. Сарразен взял письмо, прочел его, затем обратился к адъютанту: «Генерал Легран, кажется, интересуется этим юнцом? Чего же он желает? Чтобы я дал ему отставку? И не подумаю. Ты ведь не разжиреешь, если я тебе дам отставку, — прибавил он, обращаясь ко мне. — Если ты богат — будешь медленно погибать от пытки уходом и заботой, если беден — сядешь на шею своим родителям и околеешь в больнице. Я хороший врач: ходьба пешком и упражнения поправят твое здоровье. Кроме того, советую последовать моему примеру: пей вино — это получше больничного питья да сыворотки».
Не было никакой надежды заставить генерала изменить решение; с тех пор мною овладела необыкновенная апатия, которая парализовала все мои способности. Круглые сутки я лежал на животе, совершенно равнодушный ко всему, до тех пор, пока в одну прекрасную ночь англичанам не вздумалось сжечь флотилию. Я спал, но внезапно меня разбудил звук пушечного выстрела. Я вскочил и сквозь тусклые стекла маленького окошка увидел тысячу вспышек в небе. Мне пришло в голову, что это фейерверк, но вскоре послышался такой гул, как будто бурные потоки каскадами низвергаются с вершины скалы. Я содрогнулся. Временами глубокая тьма уступала красному свету, такому, какой, вероятно, будет в день страшного суда: вся земля как будто была объята пламенем. Забили тревогу, я услышал крики: «К оружию!» Дрожь охватила все мое тело; я бросился к сапогам и стал натягивать их, но они оказались слишком узки. Между тем мои товарищи уже оделись и ушли. Со всех сторон наши люди бежали к орудиям, а я, не заботясь о неудобстве обуви, со всех ног припустил по деревне, унося под мышкой свои пожитки. На другой день я вернулся к товарищам, которых нашел живыми и невредимыми. Устыдившись своей трусости, я придумал какую-то басню.
К несчастью, никто не поверил моей выдумке. Со всех сторон на меня сыпались насмешки и остроты, я выходил из себя от ярости.
Англичане снова начали бомбардировать город; они стояли недалеко от берега — их слова долетали до нас, а ядра из множества наших орудий на берегу летали слишком высоко и миновали неприятеля. На песчаное прибрежье отправили подвижную батарею, которая передвигалась по мере прилива и отлива. Я был канониром при двенадцатидюймовом орудии.
Затем прозвучал приказ переменить позицию; маневр немедленно был приведен в исполнение; капрал находился при моем орудии и, желая удостовериться, продеты ли цапфы[19] в паз, положил туда руку. Вдруг он испустил дикий крик — его пальцы были раздавлены грузом в двадцать центнеров. Все кинулись освобождать руку несчастного; он упал в обморок. Несколько глотков водки привели его в чувство, и я предложил отвести его в лагерь. Конечно, все подумали, что я ищу предлога избежать опасности. Мы с капралом пошли вместе; при самом входе в лагерь, через который надо было пройти, зажигательная ракета упала между двумя повозками с порохом. Беда была неминуема: еще несколько минут, и весь лагерь взлетит на воздух. Внезапно я почувствовал в себе необъяснимую перемену: смерть больше не страшила меня. С быстротой молнии я бросился на металлический цилиндр, откуда текла смола и пылающее вещество, попытался затушить искру, но мне это не удалось; я схватил картечницу, отнес на некоторое расстояние и бросил наземь в ту самую минуту, когда находившиеся в ней гранаты с треском разорвали железную оболочку. Был один свидетель моего подвига; мои руки, лицо, обгоревшее платье, обуглившиеся бока одной из пороховых бочек — все это свидетельствовало о моей храбрости. Я оправдал себя в глазах товарищей, у них больше не было повода осыпать меня остротами. Мы продолжили путь. Едва мы успели пройти несколько шагов, как почувствовали, что воздух накалился — семь пожаров разом вспыхнули в разных местах. Очаг находится в гавани; крыши пылали с оглушительным треском, похожим на ружейную пальбу. Отряды, введенные в заблуждение этими звуками, стекались со всех сторон, пытаясь отыскать неприятеля. Поближе к нам, на некотором расстоянии от корабельной верфи, клубы дыма и пламени поднимались над хижиной. До нас донеслись жалобные крики — голос ребенка. Меня охватил ужас. «Что, если уже поздно?» Я рискнул, решив принести себя в жертву; ребенок был спасен, и я отдал его рыдающей матери.