Гастон Леру - Дама в черном
– Госпожа племянница, оставьте меня в покое!
Эдит была настолько обижена этим тоном, что вышла, не прибавив ни слова и пообещав себе, что ноги ее не будет в этот вечер в Круглой башне. Выходя оттуда, она оглянулась, чтобы бросить последний взгляд на своего дядю, и остолбенела от того, что увидела. Череп валялся на столе старого Боба с выпавшей челюстью, весь в крови, а ее дядя, всегда обращавшийся с древностью очень деликатно, плевал на него! Ей стало страшно, и она убежала.
Робер Дарзак успокоил Эдит, заверив ее, что череп старого Боба был на самом деле вымазан не кровью, а краской. Я первый встал из‑за стола, чтобы поспешить к Рультабию, а также чтобы уйти от взгляда Матильды. Зачем дама в черном приходила в мою комнату? Мне предстояло очень скоро это узнать.
Когда я вышел, молнии сверкали над моей головой, а дождь лил с удвоенной силой. Одним прыжком я оказался под воротами. Рультабия не было! Я нашел его на террасе ВII: он наблюдал за дверью в Квадратную башню и совершенно вымок под проливным дождем. Я потряс его за плечо и попытался увести под ворота.
– Пусти меня! — воскликнул он. — Пусти же! Это потоп! Ах, как хорошо! Как прекрасен этот небесный гнев! У тебя нет желания заглушить своим криком гром? А я буду кричать, слушай! Я кричу!.. Я кричу!.. Го-го-го!.. Громче грома!.. Его уже не слышно!..
И он принялся кричать в ночную тьму, заглушая шум дождя и волн дикими воплями. На этот раз я серьезно испугался, что он потерял рассудок. Увы! Бедное дитя изливало в этих бессознательных криках сжигавшую его жестокую муку, пламя которой он не мог потушить в своем героическом сердце, муку быть сыном Ларсана!
Я резко обернулся, так как кто‑то схватил меня за руку и темная фигура приникла ко мне среди бури:
– Где он?.. Где он?..
Это была Матильда Дарзак, которая также искала Рультабия. Новый удар молнии осветил нас. Рультабий, охваченный страданием, выкрикивал свои «Го-го!», которые, казалось, вот-вот разорвут ему грудь. Она услышала его. Мы промокли насквозь: дождь и море обдавали нас целыми потоками воды. Юбка госпожи Дарзак хлопала в темноте, как черный флаг, и обвивалась вокруг моих ног. Я вынужден был поддержать несчастную, так как чувствовал, что она вот-вот лишится чувств.
Вдруг среди этого хаоса стихии, среди этой бури, под проливным дождем, под рев разбушевавшегося моря я почувствовал ее аромат, нежный и проникновенный. О! Я понял! Я понял наконец, почему Рультабий узнал его через много лет… Да-да, это был запах, исполненный грусти, аромат, напоенный глубокой печалью… Особенный, едва уловимый и совершенно своеобразный, аромат заброшенного цветка, обреченного расцвести только для себя… Наконец‑то я ощутил его, запах, который навеял мне такие мысли, когда я пытался позднее анализировать его… Но этот аромат, нежный и одновременно навязчивый, одурманил меня посреди этой битвы вод, ветра и грозы — сразу, как только я его уловил. Необыкновенный аромат! Да, необыкновенный, потому что я двадцать раз проходил мимо дамы в черном, не замечая, не улавливая его своеобразия, и вот оно явилось мне в ту минуту, когда даже самые сильные запахи земли были сметены, как дыхание розы, морским ураганом. О, я осознал, что не всякий может понять аромат дамы в черном, что для этого нужно обладать высшим разумом и что, весьма возможно, в тот вечер на меня снизошло озарение, хотя я и не понимал, что` совершается вокруг меня. Да, если вам удалось хоть раз уловить сей меланхоличный, пленительный и при этом безнадежный аромат — это было на всю жизнь! И ваше сердце с тех пор должно было благоухать нежностью, если это было сердце сына, как сердце Рультабия, или пылать страстью, если это было сердце любовника, как сердце Дарзака, — или пропитаться ядом, если это было сердце преступника, как сердце Ларсана… Нет-нет, у вас не хватило бы сил не замечать его больше! И теперь я понимаю Рультабия, и Дарзака, и Ларсана, и причину несчастий дочери профессора Станжерсона!..
Итак, дама в черном, держась за мою руку, среди бури звала Рультабия, но он неожиданно скрылся в ночи крича: «Духи дамы в черном!»
Несчастная зарыдала и увлекла меня за собой, к Квадратной башне. Я постучал кулаком в дверь, которую нам открыл Бернье. Матильда не переставала плакать. Я утешал ее банальными фразами, умоляя успокоиться, а между тем отдал бы свое состояние, лишь бы найти слова, которые, не выдавая никого, позволили бы ей, быть может, понять, какое участие я принимал в драме, разыгравшейся между матерью и сыном.
Она увлекла меня направо, в гостиную перед спальней старого Боба, без сомнения, лишь потому, что дверь в нее оставалась открытой. Здесь мы были также одни, как были бы одни и в ее комнате, потому что старый Боб поздно засиживался за работой в башне Карла Смелого.
Боже мой! Разумеется, воспоминание о минутах, проведенных в обществе дамы в черном, не самое тяжелое за тот вечер, но я был подвергнут допросу, которого не ожидал. Когда, даже не обращая внимания на то, в каком мы оба виде (с меня текли на паркет целые лужи, как со старого зонта), она спросила меня: «Давно ли вы, Сенклер, ездили в Трепор?» — я был ошеломлен, оглушен этим вопросом больше, чем всеми ударами грома. И я понял, что мне придется выдержать более опасный натиск, чем натиск волн, который веками выдерживают здешние скалы! Я, по всей видимости, выдал волнение, которое вызвал во мне этот неожиданный вопрос. Я ничего не ответил, только что‑то пробормотал, при этом у меня был довольно нелепый вид. Много лет прошло уже с тех пор, но я как сейчас вижу ту сцену, точно смотрел на себя со стороны. Есть люди, которые могут вымокнуть, но выглядеть при этом вполне достойно. Дама в черном промокла насквозь, как и я, но была восхитительно прекрасна со своей полураспустившейся прической, обнажившейся шеей и изящными плечами, выделявшимися под намокшим шелком одежды, которая казалась мне покрывалом, наброшенным наследником Фидия на бессмертный мрамор, превращенный под его резцом в шедевр! Я сознаю, что употребляю слишком напыщенные фразы. Это из‑за волнения, которое не покидает меня при воспоминании о событиях той ночи даже спустя много лет. Не буду больше останавливаться на этом предмете. Те, кому довелось видеть дочь профессора Станжерсона, поймут меня… Я же хочу здесь лишь засвидетельствовать перед лицом Рультабия почтительное восхищение, наполнившее мое сердце при виде его божественно-прекрасной матери, которая пришла умолять меня нарушить мою клятву. Потому что я поклялся Рультабию молчать, и вот, увы, мое молчание говорило красноречивее, чем самая горячая речь.
Она взяла мои руки в свои и сказала таким тоном, которого я не забуду никогда: