Жорж Сименон - Сын
Но вскоре я открыл, что в эти вечерние часы кабинет за двойной, обитой войлоком дверью, среди пустых канцелярий и гулких коридоров префектуры становился для отца убежищем, своего рода «кавардаком», где он мог наконец свободно вздохнуть и хоть ненадолго принадлежать себе.
Зимой в кабинете обычно топился камин, летом были открыты окна, выходившие на задний дворик, отделенный стеной от городского парка.
Отец читал — он принадлежал к тем людям, которые читают с карандашом, подчеркивал отдельные места и своим мелким, но изумительно четким почерком делал замечания на полях. И это одна из причин, почему я настоял на том, чтобы получить его книги, и так упорно не хотел, чтобы они попали к твоему дяде.
Сделав уроки, я, прежде чем ложиться спать, шел к отцу — и, хотя мы ничего или почти ничего друг другу не говорили, для меня это были самые радостные минуты за весь день. Открыв первую дверь, обитую зеленым молескином, я тихонько стучал во вторую и тотчас же, не дожидаясь ответа, открывал ее. В этот час отец обычно курил сигару — я до сих пор слышу ее запах и вижу, как причудливыми арабесками поднимается над лампой ее голубоватый дым.
Не поворачиваясь, он тихо спрашивал:
— Это ты, сын?
Несколько секунд он еще читал, доканчивая фразу, а я на цыпочках шел к камину или к открытому окну и молча ждал, пока отец заговорит со мной.
Наконец он поднимал голову и спрашивал:
— Ну, как дела?
Теперь, когда я тоже отец, я понимаю, что он, как и я, просто не мог найти нужных слов.
— Хорошо позанимался?
— Да, неплохо.
— Значит, все в порядке?
На этом наш разговор обычно и кончался — он молча сидел, опустив раскрытую книгу на колени, я продолжал стоять. Потом тихо касался губами его лба, прощаясь с ним на ночь. Иногда мы обменивались двумя-тремя фразами по поводу какого-нибудь события, происшедшего днем.
Он никогда не вел со мной откровенных разговоров и никогда ни о чем серьезном не спрашивал.
Но однажды, мне было тогда лет тринадцать, он после долгого молчания вдруг сказал:
— Знаешь, Ален, не нужно обижаться на маму. Никогда на нее не обижайся.
— Я и не обижаюсь, папа. Она ведь не виновата.
Он нетерпеливо прервал меня:
— Твоя мать очень мужественна, поверь мне… Больше он ничего не прибавил. Не знаю, угадал ли я его мысль. Очевидно, он хотел сказать, что мать все же не целиком ушла в свою болезнь, что она еще как-то держится, что с ее стороны большое мужество выходить к столу, выносить наше присутствие, гостей, которых отец по долгу службы вынужден принимать.
— Твоя мать все потеряла.
Имел ли он в виду, что она потеряла свое «я», что она перестала быть собой?
Есть вопросы, на которые лучше не искать ответа. Да и зачем? Ведь отец, знавший гораздо больше меня, уже по-своему ответил на этот вопрос.
После того как мы с Никола посетили дом в районе казарм, я если и не чувствовал себя преступником, то, во всяком случае, некоторое время испытывал потребность как бы очиститься, поговорив с отцом. В этой моей жажде исповеди была, впрочем, и более низменная подоплека — я боялся болезней, о симптомах которых Никола был столь же мало осведомлен, как и я.
Однажды вечером, сидя у камина, я наконец собрался с духом и, красный как рак, забормотал, не отрывая взгляда от огня, который жег мне лицо:
— Мне нужно сказать тебе… Я с одним товарищем ходил на улицу Ла-Соль…
Не было надобности что-либо уточнять — улица Ла-Соль была известна своими заведениями под красным фонарем.
Как сейчас вижу отца — сначала он удивился, потом улыбнулся. Смущен он был не меньше моего.
— Ну и что?
— Да ничего. Мне просто нужно было, чтобы ты это знал.
— Тебе понравилось?
Я отрицательно покачал головой. Мне хотелось плакать.
— Главное, не принимай это так трагично. Будут у тебя и более удачные опыты, а со временем…
— Ты думаешь, я не заболею?
Выходя из его кабинета, я чувствовал себя взрослым мужчиной — он говорил со мной так просто, откровенно, по-товарищески.
Хватило бы у тебя мужества как-нибудь вечером прийти ко мне с подобным разговором? Или ты давно прошел через это, но ничего мне не сказал?
Однажды, когда я уже собирался пожелать ему спокойной ночи, он показал мне в книге, которую читал в тот вечер, следующие строки: «Лишь перестав нуждаться в отце, сыновья по-настоящему понимают, что он был их лучшим другом».
Я так и не узнал, что это была за книга и кто ее автор, я не стал спрашивать об этом отца — иначе утратило бы свое значение то, что он хотел сказать мне с ее помощью. Может быть, ожидая меня, он нарочно открыл книгу на этой странице?
Да, это верно, тогда я не чувствовал, не понимал, какую роль он играет в моей жизни и будет играть даже после своей смерти.
Теперь-то я знаю, что означали эти быстрые испытующие взгляды, это едва заметное движение бровей, когда он чего-то во мне не понимал.
Догадывался ли он, что я склонен скорей сочувствовать Порелю, чем ему, что иной раз я завидую скромному мещанскому укладу жизни Никола и его матери?
Случалось, кто-нибудь из гостей спрашивал меня, так же как наши приятели спрашивают теперь тебя:
— Что вы собираетесь делать, когда окончите лицей? Будете префектом, как ваш отец?
Когда я был мальчиком, я, сам не знаю почему, отвечал «нет» с таким жаром, что все вокруг начинали улыбаться:
— Кем же тогда? Доктором? Адвокатом? Геологом?
Я опускал голову, стыдясь, что мне нечего им ответить, и отец обычно приходил мне на помощь, переводя разговор на другую тему.
Большинство моих товарищей уже знали, кем они хотят быть, некоторые остались верны своим намерениям и осуществили свои мечты.
Меня же этот вопрос пугал. Я чувствовал себя виноватым оттого, что не знаю, какое место займу в жизни, — я словно заранее отказывался выполнить свой долг перед обществом, и это казалось мне не менее позорным, чем быть негодным к военной службе или пытаться избежать ее.
Я тщетно старался представить себя занимающимся тем или иным делом, и мне уже начинало казаться, что я не такой, как все, что я вообще не смогу быть полезен обществу.
Я не хотел принадлежать к начальству, но и не чувствовал в себе мужества стать рабочим или одним из тех служащих, которыми были полны комнаты префектуры.
Я не хотел повелевать своими ближними и решать их судьбу, и вместе с тем мысль о подчиненном положении вызывала у меня протест.
Под влиянием Никола я уже почти решил изучать медицину — хотя бы для того, чтобы не расставаться с ним по окончании лицея. Увы, я боялся крови, и от одного слова «болезнь» мне становилось не по себе.