Гилберт Честертон - Смерть и воскрешение патера Брауна (сборник)
– Но я ничего не понимаю! – воскликнул доктор. – Расскажите с самого начала.
– Началось с халата, – просто сказал патер Браун. – Удачнее маскарад трудно было придумать. Когда вы встречаете в доме человека в халате, вы машинально принимаете за истину, что он у себя. Так случилось и со мной. Но затем начались странности. Сняв пистолет, он отставил его в сторону и щелкнул курком. Так поступают, если оружие чужое и надо проверить, не заряжено ли оно. Он должен был бы знать, заряжены или нет пистолеты, висевшие у него в коридоре. Не понравилось мне и то, как он искал бренди, как едва не налетел на аквариум. Когда в комнате имеется такая хрупкая вещь, машинально вырабатывается привычка обходить ее. Впрочем, все это могло быть плодом моего воображения. Вот что дало мне первые реальные указания: он вышел ко мне из коридора, в котором, кроме наружной двери, была лишь одна дверь; я и решил, что это дверь в его спальню, откуда он и появился. Я попробовал открыть ее: она была заперта. Мне это показалось странным. Я заглянул в замочную скважину. Комната была совсем пустая – ни кровати, ни другой мебели. Я понял тогда, что он пришел не из этой комнаты, а со двора. И мне тотчас ясно представилась вся картина.
Бедняга Арнольд Элмер, наверно, и спал, и жил наверху. Спустился за чем-то вниз в халате, открыл дверь с красными стеклами и в конце коридора увидел своего врага – высокого бородатого мужчину в шляпе с большими полями и широком черном плаще. Стрейк бросился на него и либо задушил, либо заколол – это выяснит следствие. В ту минуту, когда, стоя между вешалкой и буфетом, он с торжеством взирал на поверженного врага, последнего своего врага, он вдруг неожиданно услышал в гостиной чьи-то шаги. Это я вошел через застекленную дверь.
Он проявил чудеса проворства и ловкости. Он не только переоделся, но и сымпровизировал целую сказку. Он сбросил свой плащ и свою большую черную шляпу, надел халат убитого. Затем сделал ужасную, на мой взгляд, вещь: он подвесил тело как пальто на вешалку, прикрыл его своим плащом, нахлобучил на голову свою шляпу. Не было другого способа скрыть тело в этом узеньком коридоре, с запертой в единственную примыкающую комнату дверью. Но придумано было очень умно. Я сам прошел мимо вешалки, ничего не заметив. Боюсь, меня всегда будет пробирать дрожь при этом воспоминании.
Он мог, пожалуй, ограничиться этим. Но боялся, как бы я не обнаружил тела. А тело, подвешенное подобным образом, требовало бы разъяснения, так сказать. Тогда он решил сделать смелый ход: он сам все откроет и сам разъяснит.
Тут в его причудливом и страшно плодовитом мозгу и зародилась мысль поменяться ролями. Он должен выдать себя за Арнольда Элмера – почему бы ему не выдать убитого за Джона Стрейка? Ситуация не могла не подействовать на воображение этого фантазера. Получался зловещий маскарад, на который два смертельных врага явились, переодевшись друг другом; пляска смерти, потому что один из танцоров был мертв. Так, мне кажется, он все это рисовал себе. И, наверное, улыбался при этом.
Патер Браун задумался, рассеянно глядя прямо перед собой. В его лице только большие серые глаза и обращали на себя внимание… когда он не щурил их. Немного погодя он продолжал, все так же просто и серьезно:
– У этого человека был талант – благородный талант: сочинять и рассказывать. Он мог бы быть великим романистом, но пользовался своим даром для злых целей: обманывал людей не праздными вымыслами, а вымышленными фактами. Началось с того, что он обманывал старого Элмера, придумывая всевозможные оправдания для себя и преподнося ему с мельчайшими подробностями всякие лживые истории. Возможно, что в начале в этом было много детского: ребенок ведь одинаково чистосердечно может заявить, что он видел короля английского или короля какого-нибудь волшебного царства. Черта эта укоренилась в нем благодаря пороку, от которого пошли все другие пороки: благодаря гордыне. Он стал все больше гордиться своим умением быстро придумывать истории, своеобразно и тщательно выстраивать сюжет. Вот почему молодые Элмеры уверяли, будто он «околдовал» отца. Так околдовывала Шахерезада деспота «Тысячи и одной ночи». Он прожил свою жизнь, гордый сознанием, что он поэт, исполненный ложной, но беспредельной смелости великих лжецов. И сказки его, вероятно, бывали особенно красочны и фантастичны, когда он, как сегодня, рисковал головой.
Я уверен, что фантастичность этой истории радовала его не меньше, чем само убийство. Он попробовал рассказать то, что случилось на самом деле, только наоборот: так, будто мертвый жил, а живой – был мертв. Сначала он облекся в халат Элмера, потом попытался облечься в его душу и тело. Глядя на тело, он воображал, будто его собственный хладный труп лежит на снегу. Затем он придал ему странный вид, вызывающий представление о ястребе, ринувшемся с неба на добычу. Он одел его в свои развевающиеся мрачные одежды; он создал вокруг него мрачную сказку о черной птице, которую берет лишь серебряная пуля. Не знаю, что подсказало его художественному чутью тему о белой магии и о белом металле, губительном для чародеев, – блеск ли серебра, которым инкрустирован старый буфет, или сверкание снега, отблеск которого пробивался из-под двери. Он завершил обмен ролями, бросив тело на снег, как тело Стрейка. Он постарался создать жуткое представление о Стрейке, как о крылатом, когтистом орле-гарпии, парящем в воздухе. Ведь надо было объяснить, почему нет следов на снегу. Был момент, когда он положительно привел меня в восхищение своей дерзостью поэта. Он умудрился обратить в свою пользу то, что сильнее всего говорило против него: он обратил мое внимание на то, что плащ убитому не впору, слишком длинен – ясно, убитый не ходил по земле, как обыкновенные смертные. Но при этом он особенно пристально смотрел на меня, и я невольно подумал, что он пытается навязать мне чудовищный блеф.
– Вы успели уже разгадать правду к тому времени? – спросил доктор Войн. – Все, что связано с тождеством личности, особенно действует на нервы. Не знаю, что лучше: быстро догадаться или подходить к истине постепенно. Мне интересно знать, когда у вас зародилось первое подозрение и когда вы окончательно убедились?
– Кажется, я заподозрил его по-настоящему, когда телефонировал вам, – пояснил его собеседник, – а главную роль в этом сыграли красные отсветы на ковре. Они то тускнели, то разгорались ярче, как брызги крови, вопиющие о мщении. Чем это объяснялось? Я знаю, что солнце не выходило из-за туч; очевидно, в коридоре то открывали, то закрывали дверь, выходящую в сад. Но он сразу поднял бы тревогу, если бы, выйдя, заметил своего врага. Между тем суматоха поднялась лишь спустя некоторое время. Я начал догадываться, что он выходил с какой-то определенной целью, чтобы что-то подготовить. Когда я окончательно во всем убедился, ответить труднее. Помню, под конец он старался загипнотизировать меня взглядом и голосом. Очевидно, он это не раз проделывал со старым Элмером. И при этом играло роль не только то, как он говорил, но и то, что он говорил. Философское и религиозное обоснование.
– Я реалист, – заметил доктор с грубоватым юмором, – религия и философия не по моей части.
– Какой же вы реалист в таком случае! – возразил патер Браун. – Послушайте, доктор. Вы знаете меня довольно хорошо; знаете, кажется, что я не ханжа; не стану отрицать: хорошие люди бывают привержены дурной религии, а дурные – хорошей. Но одну вещь я усвоил из опыта, опыта вполне реального, вот так, как узнают уловки какого-нибудь животного или учатся различать марки хороших вин. Вряд ли мне попадался хотя бы один преступник из тех, что любят пофилософствовать, который не философствовал бы на темы об ориентализме и перевоплощении, о колесе судьбы и круговороте вещей, о змее, закусившей собственный хвост. Я на деле убедился, что над слугами этого змея тяготеет рок: они обречены ползать на брюхе и глотать пыль. На спиритуалистические темы может болтать любой шантажист и любой злодей. Первоистоки этого учения, быть может, и иные; но в нашем деловом мире оно стало религией негодяев. И я знал, что говорит со мной негодяй.
– Но, я полагаю, негодяй может исповедовать любую, по своему выбору, религию, – заметил доктор Войн.
– Да, – согласился его собеседник, – может, или, вернее, мог бы, если бы тут было притворство, рассчитанное лицемерие. Любое лицо можно прикрыть любой маской. Каждый может заучить несколько фраз и утверждать на словах, будто он держится таких-то взглядов. Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя левославным методистом или кем-нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны отвечать тому, что происходит в нем самом. Я допускаю, что он мог бы назваться методистом, но он не сумел бы стать красноречивым методистом, а вот стать красноречивым мистиком или фаталистом ему было нетрудно. Подобный человек только на такой концепции идеализма и мог остановиться, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом была построена вся его игра со мной. Подобный человек, даже весь покрытый запекшейся кровью, способен искренне уверять вас, что буддизм – выше христианства, мало того, что буддизм – больше христианство, чем само христианство. Одно это достаточно освещает, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.