Эллери Квин - Чудо десяти дней
Вторник после первого сентябрьского понедельника.
Говард вбежал к себе в комнатенку и сверился с календарем. На нем значился 1937 год.
Говард почесал голову и рассмеялся. «Изгой, вот кто я. Они найдут мои кости в дальнем море, на дне».
Дневник!
Говард принялся его искать и в отчаянии перетряхнул грязные простыни.
Он начал вести дневник сразу после своего первого, спутавшего все понятия, путешествия сквозь время и пространство. Ночные заметки фиксировали сознательную часть его существования, помогали ощутить точку под ногами без боязни оглянуться назад, в темную бездну. Но это был любопытный дневник. В нем в хронологическом порядке описывались события повседневной жизни до и после приступов. А за ними следовали чистые страницы — символы его плавания в море безвременья.
У него скопилась уже целая коллекция таких дневников — толстых записных книжек в черных обложках. Заканчивая один из них, он убирал его в ящик письменного стола. Но всегда носил с собой текущие записи.
А если у него похитили и дневник?
Однако он все же нашел его в нагрудном кармане пиджака, под льняным ирландским носовым платком.
Последняя запись подсказала ему, что нынешнее путешествие продлилось девятнадцать дней.
Ом посмотрел в грязное окно.
Три этажа ночлежки возвышались над улицей, Говард находился на третьем, самом верхнем. Вполне достаточно.
«Но допустим, я просто сломаю ногу?» И он выскользнул в вестибюль.
* * *Эллери Квин заявил, что не станет слушать его рассказ и пусть Говард сначала помоется в ванне и плотно позавтракает. Известно, что историями, поведанными голодным, усталым и страдающим человеком, интересуются поэты и священники, а для людей, привыкших иметь дело с фактами, — это лишь пустая трата времени. Он был эгоистом, и только чистый эгоизм побудил его раздеть Говарда, приготовить для странного посетителя теплую ванну, побрить ему бороду, перевязать раны, дать отглаженную одежду и накормить завтраком, подав фужер томатного сока, смешанного с уорсетширским бренди, небольшой бифштекс, семь ломтей тостов с разогретым маслом и три чашки черного кофе.
— Ну вот, теперь я тебя узнаю, — весело проговорил Эллери, наливая третью чашку. — Теперь ты способен думать и здраво рассуждать, хотя и не без некоторых усилий. Что же, Говард, когда я видел тебя в последний раз, ты был мраморно-бледным. А сейчас вновь становишься нормальным человеком из плоти и крови.
— Ты успел осмотреть мою одежду.
Эллери улыбнулся:
— Ты довольно долго мылся в ванне.
— Я долго шел к тебе из Боуэри.
— И тебя обокрали?
— Ты и сам знаешь. Наверное, уже залез ко мне в карманы.
— Естественно. Как поживает твой отец, Говард?
— С ним все в порядке. — Говард недоуменно огляделся по сторонам и отодвинулся от стола. — Эллери, я могу позвонить по твоему телефону?
Эллери проследил взглядом, как Говард направился в его кабинет. Он не закрыл за собой дверь, и Эллери задумался, стоит ли ее закрывать. Очевидно, Говард заказал междугородний разговор, поскольку из-за двери какое-то время не доносилось ни звука.
Эллери потянулся за трубкой, которую привык курить после завтрака, и припомнил все известное ему о Говарде Ван Хорне.
А известно ему было немного, да и сведения относились к довоенной поре их жизни за океаном. Прошло уже целое десятилетие. Они познакомились на террасе кафе, расположенного на углу рю де ля Юшетт и бульвара Сен-Мишель. Это был предвоенный Париж. Париж кагуляров[1] и populaires.[2] Париж той невероятной выставки, когда нацисты с новенькими фотокамерами и путеводителями высыпали на правый берег Сены, расталкивая бледных беженцев из Вены и Праги с видом всемогущих сверхчеловеков и одновременно с жадным нетерпением туристов, собирающихся посмотреть фреску Пикассо «Герника». Париж непримиримых споров об Испании, в то время как за Пиренеями Мадрид умирал, ожидая вооруженного вмешательства. Да, это был Париж накануне падения, и Эллери искал в нем человека, которого знали под фамилией Ханзель; но о той другой, давней истории, наверное, никто и никогда не расскажет. А поскольку Ханзель был нацистом и лишь немногие нацисты, как считалось, появлялись на рю де ля Юшетт, Эллери стал поджидать его в этом кафе.
Там он и встретил Говарда.
Какое-то время Говард жил на левом берегу и чувствовал себя там неуютно. На рю де ля Юшетт отсутствовала доверительная атмосфера, типичная для других парижских кварталов в пору долгого и мучительного рождения линии Мажино. Тревожная политическая обстановка гнетуще воздействовала на молодого американца, приехавшего изучать скульптуру. Его голова была полна Роденом, Бурделем, неоклассицизмом и чистотой линий греческих изваяний. Эллери вспомнил, что тогда он пожалел Говарда. Все знают, что людям, попавшим в незнакомый мир, бывает легче, если их хотя бы двое, и они уже не мучаются прежней подозрительностью. Вот Эллери и предложил Говарду место за его столиком на террасе. В течение трех недель они виделись постоянно, но в один прекрасный день на этой террасе возник Ханзель. Он подошел сюда, со стороны рю Сен-Северин, то есть «материализовался» из Франции четырнадцатого века, и направился прямо к Эллери, и дружбе с Говардом настал конец.
Из кабинета послышался голос Говарда:
— Но, отец, у меня все нормально. Я тебе не лгу, понимаешь, не лгу тебе, фигляр. — Затем Говард добавил: — Успокойся и дай отдохнуть своим ищейкам. Я скоро вернусь домой.
В те три недели Говард взахлеб и с каким-то пугающим восторгом рассказывал о своем отце. У Эллери сложилось представление о старшем Ван Хорне как о человеке с железной грудной клеткой, сильной и могущественной личности и настоящем герое — бесстрашном, с чувством собственного достоинства, блистательном, гуманном, великодушном и немало пережившем. Короче, как о замечательном, образцовом отце. Обширный перечень добродетелей позабавил великого сыщика, и, когда Говард пригласил его в свою студию в пансионе, Эллери увидел, что в ней полным-полно скульптурных изображений, высеченных из камня и стоявших на внушительных пьедесталах геометрической формы. Среди них преобладали фигуры Зевса, Моисея и Адама. Тогда ему показалось весьма характерным, что Говард ни разу не упомянул о своей матери.
— Нет, я приеду с Эллери Квином, — продолжал Говард. — Ты же помнишь, отец, — это тот отличный парень, с которым я познакомился перед войной, в Париже… Да, Квин… Да, тот самый. — И мрачно пояснил: — Я решил, что за мной нужно будет присмотреть, а уж он-то с этим справится.