Жорж Сименон - Колокола Бесетра
Последнее, что он успевает заметить, – это двое мужчин, которые обмениваются взглядом, словно желая сказать: «Ну вот...»
Он не умер, а в залитой солнцем палате сидит Бессон д'Аргуле на месте медсестры и курит сигарету. Профессор уже не во фраке, но и не в белом халате. Это шестидесятилетний, но еще очень красивый человек, галантный, изысканный, всегда со вкусом одетый.
– Как ты себя чувствуешь? Нет, говорить даже пока и не пытайся. Лежи тихо. По твоему взгляду я вижу, что ты хорошо перенес удар.
Какой удар? И почему его друг Пьер считает нужным разговаривать с ним вкрадчивым тоном, который обычно приберегает для больных?
– Я полагаю, ты ничего не помнишь?
Как ему хочется ответить: «Нет, помню!»
Он и впрямь внезапно вспомнил все: «Гран-Вефур», отдельный кабинет на антресолях, у винтовой лестницы, где они все – сперва их было тринадцать, теперь осталось десять, трое умерли – завтракали каждый первый вторник месяца.
Сколько времени прошло с тех пор? Рене не знаетможет, день, может, целая неделя. День тогда выдался пасмурный, не то что сегодня – по нежному, даже несколько робкому солнечному свету он догадался, что сейчас утро. Который теперь час, его пока не интересует, однако слышно, как в коридоре рядом с его палатой подметают пол.
Они собрались в «Тран-Вефуре»; через полукруглое окно сквозь тонкую сетку дождя виднелись аркады и двор Пале-Рояля. Бессон сидел напротив, пришли почти все: адвокат Клабо, академик Жюльен Марель, чья пьеса как раз шла в театре на другой стороне улицы, еще один академик, Куффе, затем Шабю.
Он мог бы перечислить их всех, рассадить по местам так же, как они сидели тогда, помнил, как Виктор, официант, который прислуживал им уже двадцать лет, обходил вокруг стола с громадной бутылью арманьяка.
Рене встал и пошел звонить к себе в редакцию. Телефон находился между женским и мужским туалетом. Нужно было позвонить Фернану Колеру, своему заместителю, который, вопреки грозной фамилии, был кротким как ягненок [1].
Уезжая из редакции газеты хотя бы на час, он всегда испытывал желание позвонить туда и теперь резко, даже чуть визгливо, давал точные инструкции.
– Нет! На первой полосе оставьте все как есть. Третью колонку на третьей полосе замените... Министерству внутренних дел ответьте, что мы ничего не можем поделать, а обойти молчанием подобный инцидент немыслимо...
Продолжая попыхивать сигаретой, Бессон д'Аргуле счел нужным пояснить:
– Мы сидели за столом в «Граи-Вефуре». Когда подали ликеры, ты вышел позвонить. Потом зашел в туалет, и там тебе стало плохо, и Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания...
К чему эти увертки, эти терпеливые объяснения? С ним обращаются как с ребенком, вернее, как со взрослым больным, что, собственно говоря, вполне справедливо.
Но в одном профессор при всей своей самоуверенности ошибся. И эта подробность столь необычная, что, даже будь Могра способен говорить, он ни за что о ней не рассказал бы.
Повесив телефонную трубку, Могра действительно зашел в туалет. Встал у писсуара в смешной, знакомой любому мужчине позе. Он размышлял о Колере и демарше министерства внутренних дел, как вдруг почувствовал, что подкашиваются ноги.
Теперь он с отвращением припомнил, как изо всех сил вцепился обеими руками в скользкий фаянс и только потом упал.
Что там сказал Бессон?
– Клабо, который минут через десять-пятнадцать тоже отправился туда, нашел тебя без сознания...
Но по этим словам невозможно судить, в какой позе он лежал. И Могра увидел себя, распростертого в тесной комнатушке на плиточном полу и тщетно пытающегося не встать и позвать на помощь, а застегнуть брюки.
Но вот в чем загадка: каким образом он мог увидеть себя со стороны, таким, каким увидел его Клабо? Возможно ли такое раздвоение личности?
– Не скрою, в первый момент мы очень испугались...
Голова у него ясная, восприятие окружающего даже вроде бы более острое, чем обычно. Рене автоматически подмечает все происходящее вокруг: интонации врача, его колебание, и даже запонки необычной формы, в виде какой-то греческой буквы, только не знает какой, потому что изучал греческий давно и всего несколько месяцев. Заметив эти запонки, он почему-то начинает подозревать, что Бессону д'Аргуле еще больше не по себе, чем ему самому, и что, несмотря на уверенный вид, он встревожен не меньше, чем в «Гран-Вефуре».
Да, он, Могра, утратил дар речи, а половина его тела парализована. Это он тоже обнаружил самостоятельно. Ожидал ли его друг такой реакции, вернее, полного ее отсутствия, несокрушимого спокойствия, очень схожего с безразличием?
Но это и есть безразличие, его не волнует, что происходит в этой довольно убогой комнатенке, не волнует собственное тело, не удивляет, что у него из руки торчит игла, подсоединенная резиновой трубочкой к капельнице с какой-то прозрачной жидкостью.
Перехватив его взгляд, врач поспешно поясняет:
– Это глюкоза. Завтра или послезавтра ты уже сможешь есть как обычно, а пока тебе нужно поддерживать силы.
Этим убедительным тоном он говорит со всеми пациентами в тяжелом состоянии. Так, во всяком случае, кажется Могра, который до этого консультировался с другом лишь по всяким пустякам да проходил у него ежегодный осмотр и как врача знает его мало.
Похоже, Бессон пытается угадать вопросы, которые могут у него возникнуть, и заранее ответить на них.
– Ты, наверное, удивляешься, почему лежишь здесь, а не в клинике в Отейле?
Однажды, несколько лет назад, Бессон уже направлял его туда на обследование по поводу нервной депрессии. Тогда выяснилось, что это просто от переутомления.
– Понимаешь, сперва я и отвез тебя в Отейль, ведь я ехал с тобой на «скорой помощи». Тебя положили в палату, где ты уже лежал, сразу прибежала твоя жена. О ней не беспокойся. Я убедил ее, что тебе ничего страшного не грозит. Она вела себя молодцом. Я звоню ей по несколько раз в день, и по первому моему слову она тебя навестит... Не пытайся разговаривать. Я знаю, это крайне неприятно, но поверь, речь идет о временном нарушении речи.
Это должно было случиться. Пока его друг говорит, Рене повторяет про себя эти четыре слова, совершенно бесстрастно, как простую констатацию факта.
Почему это должно было случиться? Таким вопросом он не задается. И находит, что все это даже забавно. Быть может, слова приобрели теперь иной смысл? Или они перепутались в его ленивом мозгу? Вместо слова «забавно» он охотно сказал бы «утешительно», но так вроде не говорят. Это похоже на какую-то игру, в которую он играет без ведома окружающих, делая вид, что слушает разглагольствования Бессона.