Буало-Нарсежак - Человек-шарада
… Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.
… Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»
Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:
«Невозможно объяснить Надин…
Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…
Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.
Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…
Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…
Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…
Что-то звучит громко, но во мне как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки…»
На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.
Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.
— Послушайте-ка, шеф!
Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.
— Вы меня приятно удивили, — признался я.
— Правда? — спросил гитарист. После аварии он стал другим человеком.
— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.
А контрабасист добавил, протирая очки:
— Послезавтра у нас прослушивание.
Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».
— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.
— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?
— Потому что у остальных дела неважнецкие.
Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.
— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального?
— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?
— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.
— Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..
— Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.
— И вы почувствовали себя счастливее?
— Ах, и не говорите! Я только сейчас начинаю жить.
— А как же ваши занятия?
— С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.
— Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?
— Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я — то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!
Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.