Джоэль Роджерс - Кровавая правая рука
С тех пор, как я свернул на Стоуни-Фолз, мне не попался ни один обитаемый дом, где можно было бы одолжить ключ. Эта ковыляющая фигура, исчезнувшая в лесу, и заросшие травой рытвины Топкой дороги тоже не обещали ничего хорошего. Поэтому я решил идти вперед, к Стоуни-Фолз.
Я оставил пиджак на сиденье машины, а ключи в замке зажигания. Казалось невероятным, что кто-то может пройти по этой забытой Богом дороге, пока меня не будет, но я на всякий случай вынул из кармана пиджака конверт, который дала мне экономка старого Джона Бухена, сложил его и сунул в задний карман, В этом толстом туго набитом конверте должно быть с полсотни банкнот. Я подумал, что если старик велел ей положить пятьдесят бумажек по одному доллару, то это довольно скудный гонорар. Более вероятно, что там лежат пятьдесят десяток, пять сотен долларов - очень щедрая плата за невыполненную работу.
Я шел в сгущающихся сумерках под громкое пение цикад. Дорога оставалась все такой же узкой и каменистой. С обеих сторон она была ограничена глубокими кюветами, заполненными пыльной, вытянувшейся в пол человеческого роста травой. А за ними непрерывной стеной тянулись поросшие вьющимся ядовитым кумахом каменные заборы. За заборами начинались дубовые и сосновые леса, да кое-где мелькали серебряные березовые рощицы. Через сотню ярдов дорога повернула, и машина исчезла из виду. Пройдя четверть мили, я увидел справа старое обшитое гонтом здание фермы. Дом стоял в сотне футов от дороги, среди высоких трав разросшегося утесника. Я подошел поближе и остановился, глядя на дом. Но окна были незастеклены, а развалившаяся труба лежала бесформенной грудой кирпича. От крыши остался только конек и стропила, словно голый скелет, сквозь который просвечивало серебристое вечернее небо. Даже брешь в каменной ограде, где прежде была калитка, так заросла высокой сорной травой, что по дорожке невозможно было пройти.
Я успел отойти на несколько шагов от дороги, пока понял, что дом заброшен. Вдруг я почувствовал, что нога коснулась чего-то мягкого. Я посмотрел вниз: на траве лежала старая, потерявшая форму голубая фетровая шляпа.
Вид у нее был чертовски странный. Поля были вырезаны по всему кругу зубчиками, смахивающими на зубья пилы, в тулье прорезаны дыры в форме крестов и звездочек, как это иногда делают мальчишки. Шляпа просто лежала под ногами, и вокруг не было никого, кому она могла бы принадлежать. А со всех сторон в заросших сорняками полях и лесах звенели цикады.
Не знаю, что заставило меня наклониться и поднять эту шляпу. Может быть, ее цвет. Она была перепачкана въевшейся грязью и жиром. Но из-под грязи и пятен проглядывал приятный светло-голубой цвет. Я всегда питал слабость -к светло-голубым шляпам, хотя они редко бывают в наших магазинах. Последнюю такую шляпу я купил, когда учился на выпускном курсе медицинского института. Я проносил ее лет пять и носил бы до сих пор если бы моя секретарша не взбунтовалась. Я храню ее так же, как большинство мужчин хранит свои старые шляпы - в шкафу у себя на Западной, 511.
Шляпа, которую я подобрал, несмотря на свой ужасный вид, была сделана из хорошего фетра. И неудивительно - на ней стояло клеймо магазина Хакслера на Пятой авеню, где я тоже всегда покупаю свои шляпы. Я вытянул наружу подкладку. Присмотревшись повнимательнее, я увидел на потемневшей ткани след от наклеенных инициалов бывшего хозяина. Сейчас они были счищены, но след четко выделялся на покрытой пятнами поверхности. Я отчетливо увидел свои собственные инициалы:
"Г. Н. Р., МЛ."
Это была моя собственная шляпа. Моя, и ничья больше. Совершенно сбитый с толку, я озадаченно смотрел на ее искромсанные поля. Когда же я видел ее в последний раз? На прошлой неделе или в прошлом году? А может быть, вчера? Когда человек откладывает какую-нибудь вещь, ему всегда кажется, что она лежит на том же месте, где он ее оставил. Образ этой вещи хранится в его памяти. Да, пожалуй, прошло уже немало месяцев с тех пор, как я в последний раз видел эту шляпу на полке своего шкафа. Может быть, во время какой-нибудь уборки миссис Милленс в порыве "уборочного энтузиазма", как она сама это называет, отдала ее привратнику или людям из Армии Спасения, не удосужившись даже сообщить мне об этом.
У меня появилось ощущение, будто я лишился чего-то родного. Я никак не мог от него избавиться. Шляпа оказалась на заброшенной дороге в сотне миль от дома. Грязная и искалеченная, она была когда-то неотъемлемой частью моего облика и моей личности. Шляпа ближе человеку, чем галстук и даже перчатки. Это своего рода символ нашей индивидуальности, профессии и положения обществе. Корона короля и чепец крестьянки, шляпа банкира и ковбойское сомбреро - головной убор и то, как человек его носит, показывает его характер и определяет стиль. Эта шляпа когда-то была моей, и я носил ее немного набок.
Теперь она изрезана ножом, как клоунский колпак. Я задумался о человеке, который носил ее последним. Наверное, ему тоже нравился цвет…
За те секунды, что я держал шляпу в руках, на кончиках моих пальцев добавилось не меньше сотни разных видов бактерий. Я отшвырнул шляпу в высокую придорожную траву.
У дороги, как раз на том месте, где я нашел шляпу, лежал раздавленный кузнечик. Я осторожно поднял его двумя пальцами. В тельце насекомого вдавилась серая каменная пыль от автомобильной покрышки или от наступившей на него ноги. Кузнечик был раздавлен раньше, чем на это место бросили шляпу.
Его усики еще шевелились, изо рта сочилась коричневая слюна. Передние лапки были сложены, как при молитве. Его глаза были темны, как сияющий черный кварц. В них еще теплилась жизнь, но меня они уже не видели.
Не знаю, сколько времени умирает раздавленное насекомое. Но, наверное, не долго. Шляпа пролежала здесь еще меньше. Может быть, мужчина или мальчик, который обронил ее, обнаружит свою потерю и скоро вернется, если шляпа ему нравилась. Я и сам мог бы точно так же забыть ее где-нибудь у дороги.
Я раздавил пальцами тело кузнечика и бросил его в траву.
Старый дом уставился на меня безглазыми окнами из-под скелета крыши. В серебряном сумраке пели цикады и попискивали птенцы куропатки. Выпрямившись, я услышал громкий звук, словно в кювете квакала лягушка-бык.
Я прислушался.
Кваканье повторялось размеренно, с интервалом в несколько секунд, словно для того, чтобы вдохнуть побольше воздуха. Звук был совершенно нечеловеческий.
Когда я двинулся дальше, пыльная трава в канаве немного шевельнулась, но не больше, чем ее могла бы качнуть лягушка. Я пошел дальше по дороге. У меня не было причин останавливаться из-за нечеловеческого кваканья лягушки… Хотя, если бы не головная боль, я наверняка понял бы, как важно, что я подсознательно определил это медленное кваканье как нечеловеческое. Никто не назовет кваканье нечеловеческим, если действительно квакает лягушка. Люди называют какой-то звук нечеловеческим только если предполагают, что его издал человек.
Еще через три четверти мили мне стали наконец попадаться признаки человеческой цивилизации - первые с тех пор, как я оказался на этой дороге из ночного кошмара. Первые признаки человека. И я почувствовал, что дыхание мое успокаивается, словно закончилась напряженная сцена в фильме, или словно я сам завершил какую-то изнурительную и страшную работу.
По обе стороны от меня уходили дорожки, огороженные неповрежденной увитой плющом каменной оградой. Левая дорожка вела к двенадцатифутовой зеленой изгороди из кустов калифорнийской бирючины, поросшей белыми, сладко пахнущими цветами, которые днем привлекают множество пчел. Справа, в высокой траве, виднелась выбеленная известью загородка от змей, окружающая старый яблоневый сад. Дорога тоже стала получше - она была уже не такой каменистой, немного более широкой и ровной. Похоже, что за последние сорок лет кто-то разок-другой ее ремонтировал.
Еще через несколько шагов над изгородью показалась красная крыша и свежевыкрашенный фасад дома. Вдоль дороги передо мной тянулась телефонная линия. Провод от последнего столба через зеленую изгородь был протянут к дому.
Этот тоненький проводок, небрежно брошенный на кусты, показался мне линией жизни. После долгой одинокой дороги среди безглазых домов и увитых ядовитым кумахом развалин, среди лесов, где исчезают безмолвные фигуры, у заброшенных придорожных полей, где лежит в сумраке моя старая искалеченная шляпа, после пения насекомых и моего проклятого одиночества - после всего этого я снова попал в привычный мир обычных нормальных вещей.
Я определенно не терял сознание и не впадал в каталептический транс. Я отчетливо помню каждую минуту того часа, который начался, когда я на закате свернул на дорогу Стоуни-Фолз. Может быть, даже слишком отчетливо. Ведь я тогда чувствовал себя таким дьявольски одиноким. Чувство заброшенности, впечатление, что я нахожусь в десятки раз дальше от людей, чем оказалось на самом деле, неприятная перспектива всю ночь шагать по этой каменистой, забытой Богом дороге - эти ощущения обострялись и усиливались с каждой минутой. Но на самом деле мое положение было не таким уж плохим. А теперь и вовсе наладилось.