Йорг Кастнер - В тени Нотр-Дама
Олово скукожилось, напузырилось, расплавилось под неудержимым жаром, полилось по крыше галереи, как горячая мокрота Сатаны, желая лизнуть мои ноги. Поспешно я отскочил на большую каменную глыбу, которую установили здесь строители.
Олово не распространялось дальше. Оно потекло вниз по двум дождевым водостокам, которые находились под перилами и заканчивались в гневных рожах демонов над главным порталом. Лишь теперь я понял всю изощренность плана Квазимодо. Звонарь ни в коем случае не потерял голову, а замахнулся в ответном ударе, как мог ему подсказать только злой дух. Он научился у других людей быть жестоким, и стал таковым ради Эсмеральды.
Я ни в коей мере не забыл о Зите, но был пленником жидкого олова, которое с бульканьем ползло вокруг моего каменного постамента. Я должен был, хотел я того или нет, смотреть на нечеловеческое наказание оборванцев: оба водостока непрерывно извергали кипящее олово на головы плотно сбившихся нищих. Два густых жарких луча, которые объединялись на половине высоты в смертельный каскад, выжигали жизни несчастных, пожирали платье, кожу и кости. Кому повезло в беде, у того жизнь была отнята сразу. Другие, обваренные, кричали громко и жутко, словно я слышал каждого из них.
Те, кто мог еще бежать, спасались бегством в распространяющейся всюду панике, как перед падением деревянной балки, которая до этого заставила упасть многих задир. Капли олова величиной с кулак били как огненный град по толпе и валили новых мужчин, женщин и детей, которые считали себя в безопасности. Других роняли наземь их напуганные до смерти товарищи и нагнанные разливающимся потоком олова по ступеням и площадью перед Собором. Прежде чем они снова могли подняться на ноги, оборванцы с душераздирающими криками заканчивали свои дни в вязкой массе, которая не выпускала ничего, что однажды поглотила.
Оборванцы должны были поверить, что в Нотр-Дам вселилось возмущенное чудовище, огромный зверь, исчадие ада, которое изрыгало огонь и дым. Ветер разметал огненные лохмотья пламени, разожженного Квазимодо, и разнес их над островом, как летающих духов огня. Черный дым поднялся и распространился надо всей Сеной. Порой я задыхался, отчаянно кашлял, да и горбатому мастеру Преисподней явно было не лучше.
В раскачку он подошел к огню — либо ослепленный кусающимся дымом, либо стремясь разжечь пламя и избежать извержения дыма. Вдруг он закричал и повернулся, словно танцующий висельник вокруг собственной оси: его одежда была охвачена огнем.
Пламя было ненасытно, теперь оно хотело поглотить даже своего творца. Он бросился на пол, к маленькому возвышению за полыхающим пламенем, и вертелся, воя и визжа. Я не мог помочь ему, я все еще был окружен горячим оловом и не хотел закончить так же, как жалкие создания на площади перед Собором, которые, облитые охладившимся металлом, выглядели, как творения алхимика, напрасно пытавшегося превратить людей в статуи.
Квазимодо догадался, в чем может быть его спасение. Он, все еще лежа на полу, сорвал с тела уже горящее платье. Кусок за куском он разоблачал свое отвратительное, покрытое густыми волосами, кажущимися совершенно произвольно соединенным тело. Когда он запутался в куртке и штанах, то разорвал ткань с грубой силой, пока, наконец, не лежал на полу во всем своем вызывающим жалость уродстве. Но он потушил пламя, которое хотело напитаться им. Глухой, первородный крик, который он издал, мог быть триумфальным криком победителя или вздохом облегчения.
Если безупречная красота привлекает нас, очаровывает и притягивает к себе так, что мы отдаляемся от мира, то ее противоположность — абсолютное безобразие — должно отпугивать нас, наши глаза должны закрываться сами собой. Но это не так. Человек таращится на уродство точно так же, как и на красоту, любуется уродством и болезнью, как полными формами и цветущей жизнью крепко сбитой девушки. Возможно, вид глубокого, словно пропасть, уродства говорит человеку, насколько далеко он стоит от этого существа. Возможно, еще играет роль и любопытство, которое любит приближаться и изучающее рассматривать все неизвестное. Потому так охотно дают соль, чтобы рассмотреть на ярмарке уродцев и карликов, которых выращивают специально для этих целей.
Так же и я уставился на колышущиеся горы плоти прерывисто дышащего горбуна. Медленно он поднялся, и свет большого огня освещал каждый неестественный горб, каждое искривление и грубый нарост — постоянный груз его несчастной жизни. Все это поразило меня не так сильно, как то, что я рассмотрел, когда он повернулся ко мне спиной и посмотрел вниз через перила на Соборную площадь. В центре его ягодицы красовался странный знак. Мои глаза тут же распознали его, даже если мое создание противилось тому. Я уже однажды видел его — как отражение в зеркале на моей собственной ягодице, в подземном убежище Вийона, отца.
Это поразило меня как удар кулака — с такой яростью, что мне пришлось замахать руками, чтобы не упасть с каменного постамента. Как вспыхнувший огонь в костре Квазимодо, я почувствовал себя облегченно. Я понял одно, почему Квазимодо играл такую важную роль в моих снах. Было ли это чистым совпадением, насмешливой иронией судьбы? Или это лежало в основе плана, который я не разобрал, было предреченным ходом в запутанной игре вокруг ананке человечества?
Квазимодо не оставил мне никакого времени для размышлений.
— Они возвращаются! — зарычал он. — Они ползут к королям наверх. Я должен их задержать!
Олово остыло, а оборванцы еще не успокоились. Клопен гнал их пламенными речами и ударами своей плетки, заставляя предпринять следующий штурм среди своих мучительно издохших сотоварищей. Где-то они раздобыли большую лестницу, которую прислонили к Главному порталу, чтобы взобраться на Королевскую галерею. Оттуда дверь вела вовнутрь Собора, как я знал по своим многочисленным познавательным экскурсиям.
Нагой звонарь поспешно поскакал к ближайшей лестнице, и я последовал за ним, после того как я убедился, что охлажденное, застывшее олово больше не представляло собой опасности. Я хотел сказать Квазимодо, что он больше не одинокий подкидыш, что у него есть семья — отец и брат…
Квазимодо оказался быстрее и стоял уже на Королевской галерее, когда я, запыхавшись, прибежал туда. Но он не был достаточно проворен. Первый нападавший перемахнул через перила и стоял напротив звонаря. Большей противоположности не могло и существовать — голый горбун и тяжело вооруженный противник, который был одет в сверкающие доспехи, как рыцарь в битве или на турнире. Ему, должно быть, стоило немало труда поднять по лестнице свой железный панцирь и половину военного арсенала, который висел на нем. В правой руке он держал арбалет.
Звонарь прыгнул к лестнице, когда всклокоченная голова оборванца поднялась над перилами. Галерея лежала на высоте шестидесяти футов, — не считая свободной лестницы. И по всей этой длине была лестница с вооруженными нападавшими, подобными воинственной змее, которая неукоснительно ползла вверх.
Но Квазимодо остановил их. Прежде чем оборванец со всклокоченной головой сумел перебраться через перила, горбун схватил его за плечи и толкнул в глубину. Тот упал с распростертыми руками — как, птица, чьи крылья отказали — в плотную гроздь людей у основания лестницы.
Тут же после Квазимодо схватился за верхние концы лестницы и яростно тряхнул ее, так что нападавшие один за другим непроизвольно отправились в полет. Оборванцам, похоже, не сопутствовала удача: сперва дождь из камней, потом жидкое олово, а теперь — умирающие, которые в муках стонали среди своих товарищей. Скинутая лестница на миг стояла прямо, словно она ничего не могла решить. Наконец, она упала назад и ударилась о площадь перед Собором, где ее перекладины треснули как до этого кости обрушившихся.
С криком триумфа Квазимодо обратился к человеку в рыцарских доспехах. Тут железный человек поднял забрало и открыл черты безбородого лица, которое подходило более оруженосцу, нежели рыцарю.
— Лучше тебе меня и не трогать, мой неотесанный братец, — крикнул Жеан Фролло де Молендино. — Это совсем не понравится моему старшему брату Клоду!
Действительно, Квазимодо замолчал и остановился перед предательским школяром, нерешительно покачиваясь. Жеан относился к армии оборванцев и, по мнению Квазимодо, был врагом. Но как брата отца Фролло его окружала аура неприкосновенности.
— Ой, какой же ты отвратительный! — вырвалось у Жеана. — Без одежды это видно совершенно ясно. Творец, должно быть, совсем не взглянул, когда лепил тебя. Как ты сам-то можешь выносить свой вид? Совершенно верно, что у тебя только один глаз, что ты не вдвойне таращишься на всё своим единственным глазом. Этот будет добрый поступок — спасти тебя от глаза и тем самым от твоего собственного вида, старый циклоп!
Горбун смотрел на него пристально. Казалось, он понял слова Жеана — по крайней мере, их смысл. На его лице смешались печаль и гнев.