Ольга Михайлова - Плоскость морали
Руки Дибича гладили дорогие переплёты, словно ласкали. Вот его гордость — первое венецианское издание Винделино ди Спира, in folio, «Эпиграмм» Марциала, а вот книга пресловутых трёхсот восьмидесяти двух непристойностей… А вот книги де Сада, «Философский роман», «Философия в будуаре», «Преступления любви», «Злоключения добродетели». Напечатано Гериссеем всего в ста двадцати пяти экземплярах на японской бумаге.
Он рассматривал ряды похабных страниц, затейливые переплёты с фаллическими символами, чудовищные рисунки одного английского безумца — видение терзаемого эротоманией могильщика, пляску смерти и Приапа. Комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь руки рисовальщика и овладевшее его мозгом безумие. Грубый порыв чувственности встревожил Дибича, в душе мелькнул туманный образ ложбинки между лопаток, взволновала какая-то кровожадная похоть.
Дибич ненавидел такие вечера. Ему казалось, что время почти зримо протекает меж пальцев. Простаивала спальня, напряжение плоти причиняло лишь неудобство и боль. Он откинулся на диване и нервно вспоминал своих женщин. Худенькую француженку Катрин с гордой золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, головою мальчика, похожую на Цирцею кисти Досси, итальянку Рочетту с вероломными и изменчивыми, как осеннее море, глазами, англичанку Джоан, леди из роз и молока, какие встречаются на полотнах Рейнолдса и Гейнсборо, снова француженку — Жюли — копию Рекамье, с чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, итальянку Лучию Чилези с медленной величавостью королевы, вспомнилась и пылкая испаночка Кончита, над нежностью очертаний лица которой открывались хищные глаза пантеры.
В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота вплеталась в группы распутных виньеток, принимала сладострастные позы, выгибалась, отдавалась животному разврату, но он не узнавал эту воображаемую наготу, поняв, что раздевает ту, которую не знал. Элен…
Тут, однако, ему помешали. Раздались тихие шаги Викентия, он постучал в дверь кабинета.
— Простите, барин, совсем запамятовал. Даниил Павлович очень просили вас, как вернётесь, завезти его карточку и поздравление с юбилеем Георгию Феоктистовичу Ростоцкому, на Фонтанку-с.
Дибич вздохнул и, проклиная про себя всех юбиляров, обречённо кивнул.
Глава 3. «Девице лучше в чёрта влюбиться…»
Грош может заслонить самую яркую звезду, если вы будете держать его перед глазом.
С. ГрэфтонМозг, хорошо устроенный, стоит больше, чем мозг, хорошо наполненный.
Мишель де МонтеньОсоргин, проводив Дибича на вокзале долгим нечитаемым взглядом, услышал, что его зовут, и обернулся. Его невеста Елизавета Шевандина и её сестры Анастасия и Анна, спешили к нему, на ходу крича, что вышли не на ту платформу. Лизанька, некрасивая, унылая, с застывшими на бледном лице бесцветными глазами, бросилась в его объятья. Анастасия, довольно милая девица, взгляду которой самые строгие критики пожелали бы большей глубины, а мягким, словно размытым губам большей отчётливости, улыбнулась ему. Что до младшей Анны, многим казавшейся чахоточной из-за туманной бледности личика, обрамлённого пепельными волосами, то она горячо обняла Осоргина и поцеловала. Чуть прихрамывая, подошёл и Василий Шевандин, его будущий тесть, коллежский советник.
Но заговорили не о поездке — о покушении на императора: тема была у всех на слуху. «Говорят, одиночка, стрелял несколько раз, но всё мимо… Вроде бы учитель уездного училища». В тоне Шевандина слышалось неодобрение, но чего — попытки убийства государя или неумения убийцы стрелять, — понять было сложно.
Шевандин велел кучеру отвезти Осоргина на его квартиру, пригласив вечером на ужин, сам сошёл по пути на службу. Сестры, проехавшие с ними до Голландской церкви у Полицейского моста, тоже пошли прогуляться.
— Мы, представляешь, Нальяновых сейчас встретили, в открытом экипаже мимо проехали, — усмехнулась Лиза, когда они свернули на Мойку. — Анна говорит, что старший — красавец писаный, да и младший — тоже хорош собой.
Осоргин почувствовал, как желчью по душе разливается досада. Поведение Нальянова в поезде унизило Осоргина, и ему было неприятно слышать от Лизы имя этого набриолиненного негодяя. «Красавец писаный…» Что за мир, в котором франтоватые щёголи превознесены, словно герои?
— Нальяновых? — отрывисто бросил он, с трудом скрывая раздражение. — А ты с ними разве знакома? — Леонид Михайлович посмотрел на невесту. Шевандин обещал за ней дом за Михайловским садом и десять тысяч. Знакомы они были полгода, и Осоргин находил свой будущий брак разумным.
Лиза молча покачала головой.
Расставшись с невестой, он приехал на квартиру, и обычные житейские дела, коих столько накапливается по приезде, отняли полдня. Он разобрал вещи, написал отчёт в канцелярию, временами отвлекаясь на письма, пришедшие в его отсутствие, но неожиданно прервался, поняв, что фраза Елизаветы о Нальянове всё ещё острой занозой сидит в сердце. Осоргин прикрыл глаза, и в памяти вновь всплыло тонкое лицо, надменный греко-римский профиль, тёмные волосы вокруг высокого лба, горделивые глаза колдуна, похожие на гнилую трясину. Что за дело ему до этого господина?
* * *Вечером Осоргин направился к Шевандиным. Он не был в восторге ни от будущей родни, ни от друзей семьи, примитивных обывателей, и всё же рассчитывал, что ужин у Шевандиных рассеет неприятные утренние впечатления. Однако первое, что он услышал на пороге гостиной, были слова Шевандина о Нальяновых. Старика окружали дочери, Илларион Харитонов, дальний родственник жены Шевандина, и генерал Георгий Феоктистович Ростоцкий, отставной полицейский, старый друг хозяина дома, крестный его дочерей. Он сидел в углу, кутаясь в клетчатый плед.
— Братья — богачи, — задумчиво проронил Шевандин. — Нальяновы оба чалокаевские миллионы поделят: тётка-то бездетна. Кроме них — ни одного наследника.
— В золоте купаться будут, — поддержал его из угла гостиной высокий тенор Харитонова, полноватого увальня с прозрачными голубыми глазами, кои он прятал за толстыми стёклами круглых очков в золотой оправе. В свои тридцать лет уже заметно лысеющий, Харитонов разделял царящие в обществе принципы бремени вины интеллигенции перед народом, но сам едва ли был в состоянии носить какие-то бремена. Его, личной безобидностью сравнимого с божьей коровкой, неоднократно встречали даже в кругах бомбистов, однако всерьёз нигде не принимали. Его бесхребетность обычно сходила за утончённую интеллигентность истинного петербуржанина.
— Вам тоже кажется, что эти Нальяновы такие уж красавцы? — спросила Лизавета, как обычно, ни к кому конкретно не обращаясь. — А то сестрица Анюта на премьере «Пиковой дамы» в Мариинке на Рождество, по-моему, ни Лавровской, ни Никольского не заметила: рядом в соседней ложе господин Юлиан Нальянов сидеть изволили, так она весь спектакль глаз с него не сводила, — подпустила Лиза шпильку сестрице.
— Перестань, Лиза, что ты говоришь-то? — Анна поморщилась: ей были неприятны слова Лизаветы. — Нальянов хорош собой, это все признают, но мне-то что на него пялиться?
Лиза бросила быстрый взгляд на Анну, но ничего не сказала. Анастасия Шевандина, не принимавшая участия в разговоре, села к роялю и заиграла. Осоргин отдал замешкавшемуся лакею шляпу и вошёл в гостиную. Елизавета с улыбкой поднялась навстречу, Леонид небрежно обнял её и поинтересовался у Харитонова.
— А Юлиан этот, Нальянов — что собой представляет? А то я с ним из Варшавы ехал, но понял только, что франт.
Илларион замялся.
— Юлиан?… Юлиан не франт.
— А что он такое?
Харитонов пожал плечами и снова замялся, сам того не замечая начав грызть ногти… «Он странный…», пробормотал он и умолк. Впрочем, Осоргин не удивился. Харитонов, по его мнению, никогда не мог толком ничего объяснить.
В эту минуту в зал вошли Аристарх Деветилевич и Павел Левашов, считавшиеся в семье «светскими львами», но бывшие, на взгляд Осоргина «мартовскими котами», мотами и картёжниками. Черты смуглого лица Аристарха несли в себе что-то воровато-цыганское, но не отталкивали, и только малый рост мешал ему нравиться женщинам. Павел же Левашов, высокий чернявый молодой человек с козлиным профилем, усугублённым козлиной бородкой, с неприятными, словно накрашенными, томно-распутными глазами, считал себя неотразимым. Он любил сплетни и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Осоргин, впрочем, замечал, что иногда Левашов был не прочь и просто сочинить их.
К вошедшему Деветилевичу, прерывая шум приветствий и музыкальный пассаж Насти, обратился Харитонов.