Йорг Кастнер - В тени Нотр-Дама
— О боже! — захрипел я во всеобщем стоне. — Кто или что это!
— Это звонарь из Собора Парижской богоматери, — ответил Жоаннес дю Мулен и позабавился моим замешательством. — Воистину, это Квазимодо, мой брат!
Его брат? Прежде чем я успел потребовать объяснений у белокурого бесенка, он уже пробрался в залу, сопровождаемый своими друзьями. Они окунулись в толпу, напиравшую на маленькую часовню и славившую громкими криками своего Папу шутов.
— Квазимодо, Квазимодо!
— Звонарь — самый отвратительный из всех, ужаснее, чем сам дьявол!
— Квазимодо — дьявол!
— Нет, он Папа!
— А есть какая-то разница?
Пока я смотрел, как воодушевленный народ стащил это странное существо с бочек, я вспомнил, что уже слышал сие не менее странное имя — «Квазимодо». А слышал я его именно этим утром — от мэтра Филлиппо Аврилло, сердобольного целестинца.
Теперь, когда звонарь представил народу все свое существо, он произвел еще более гротескное впечатление. Казалось, сошедший с ума творец в приступе бешенства, из ненависти ко всему человеческому изуродовал не только лицо, но все тело своего создания. Квазимодо таскал горб на своих плечах — да такой большой, что он выпирал из груди. Бедра казались настолько вывихнутыми и сросшимися, что ноги его могли сходиться только в коленях. Обычный способ передвижения не подходил этому невероятному существу, вместо этого оно было обречено на непривычное, раскачивающееся шарканье. Парадоксальным образом в этих беспомощных движениях скрывалась некоторая проворность — на нечеловеческий, звериный манер. К этому добавлялась недюжинная сила, что было видно по мощным рукам и ногам. И тело было почти одинаковых размеров в ширину и высоту.
Горбуна едва ли можно было сравнить с какой-нибудь буквой. Будто бы один из этих проклятых печатников собрал вместе все литеры и взял от каждой буквы ее очертания. С кривыми ногами и бесформенным телом он, скорее, походил на громоздкую «W», которая в процессе жизни утратила ясность линий.
То, как он силен, звонарь доказал, когда Робен Пуспен вышел перед звонарем и стал передразнивать его, смеяться прямо в отвратительное лицо. Квазимодо схватил наглого школяра за пояс и бросил на десять шагов через залу, что, похоже, не стоило ему ни малейшего усилия. Я не знал, плакать ли мне над чудовищем или смеяться над Папой шутов в красно-фиолетовом, обшитом серебряными колокольчиками камзоле.
Затем месье Коппеноль осмелился подойти к нему и положил в восхищении руку ему на плечо. Он похвалил превосходное уродство Квазимодо, с которым он достоин быть Папой не только в Париже, но и в Риме.
— Для разнообразия, — смеялся фламандец, — тогда на Святом Престоле посидел бы кто-то, у кого изуродовано тело, а не душа!
Когда Квазимодо ничего не ответил на приглашение Коппеноля пропустить с ним стаканчик, а неподвижно стоял, я понял, что имел в виду мэтр Аврилло, говоря о глухих. Возможно, это единственная благодать, которую Творец даровал Квазимодо — не слышать, как другие насмехаются и потешаются над ним.
Фламандец сообразил не так быстро и повторил свое приглашение, при этом он попытался увлечь за собой звонаря. Горбун, почувствовавший себя подталкиваемым, впал в ярость и так страшно заскрежетал зубами, что Коппеноль отскочил от него в сторону. Немедленно и все остальные отступили назад, признавая тем самым, что имеют дело не с шутом, а с чудовищем.
Они короновали своего Папу картонной тиарой, натянули на него епитрахиль из имитации сусального золота (как и митра), всунули в косолапую руку кривую палку, покрашенную золотой краской, и подтолкнули его занять место в не менее пестро раскрашенном паланкине. Двенадцать членов Братства шутов подняли паланкин, и Квазимодо смотрел вниз на своих подданных с некоторым комично-ужасающим чувством набожности и удовлетворения. Под насмешливое пение, которое на все лады восхваляло бесчисленные уродства Квазимодо, странная процессия двинулась в путь, чтобы по старой традиции прошествовать сперва по галереям и залам Дворца правосудия, а под конец — по улицам и площадям Парижа.
Я присоединился к процессии. Возможно, я почувствовал, что появление горбуна что-то значит для меня, возможно, я не хотел терять из виду Жеана Фролло, который возглавлял процессию. С его помощью, как я надеялся, я получу столь желаемое место у архидьякона собора Парижской Богоматери. Мне не давала покоя мысль, что мой будущий патрон — брат горбуна, — но голодный желудок сильнее встревоженной головы.
Процессия увеличивалась с каждой минутой, к ней присоединялись цыгане и пройдохи, нищие и горожане, они прибывали по улицам острова Сите. Нищих вел их король, неотесанный Клопен Труйльфу, который полулежал-полусидел в запряженной двумя шелудивыми псами повозке, размахивал винным бурдюком и столь же громко, сколь и фальшиво пел под звуки музыкантов, которые придавали процессии праздничную ноту. Не только публика, но и небольшой оркестр покинул Пьера Гренгуара и предпочел праздничное развлечение назидательной мистерии.
Во главе парада маршировал пестрый цыганский народ — под свою собственную своеобразную музыку, иногда дикий, а иногда меланхоличный ритм. Били в балафосы и тамбурины. Предводитель цыган был удалым малым по имени Матиас Хунгади Спикали, которого они величали «герцогом Египта и Богемии» или просто «герцогом Египетским». Морщинистая желтая кожа говорила о многих беспокойных годах, но душа его не казалась слишком уж старой — в темных глазах горел дикий огонь. Он проехал верхом на великолепной белой лошади, украшенной почти так же пестро, как сам всадник, с высоко поднятой головой впереди мужчин, женщин и детей своего маленького шумного народа, окруженный своими баронами, которые придерживали его стремена и вели коня под уздцы.
Когда странная праздничная вереница перебралась по мосту Нотр-Дам в Город, уже давно наступили сумерки, и тревожный отсвет огня лежал на правом берегу Сены. Как говорится, в День волхвов небо раскрывается, и Троица становится видна, у того, кто ее увидит, есть три желания.
Но не от Бога исходил свет пламени, а с Гревской площади, куда стремилась наша процессия по улице де ла Ваннери. Ограниченная с южной стороны рекой, а трех других — высокими узкими и мрачными домами, которые стояли на сваях для защиты от воды, Гревская площадь образовывала трапецию, чьи очертания расплывались в мерцающем отсвете огня Трех волхвов. Казалось, все было охвачено огненным танцем, даже установленная в центре Гревской площади виселица и ее младший брат, позорный столб. И тем более девушка, приковавшая к себе взоры собравшейся толпы. И мои — да еще как!
В чем творец лишил ужасного Квазимодо красоты, тем вдвое и втрое наделил это порхающее создание. Стройная, хрупкая она казалась выше ростом, чем была на самом деле. Черные волосы с вплетенными пестрыми лентами обрамляли лицо, еще находившееся во власти очарования юности, но уже скоро обещавшее жгучую красоту взрослой женщины. Чарующему существу, которое летало по площади быстро, как оса, и воспламеняло взглядами сердца мужчин в толпе, минуло не больше шестнадцати лет. Она была цыганкой, нимфой, богиней!
Пока я следил за ее танцем, ритм которого отбивали нежные девичьи руки на тамбурине, воспоминания об Антуанетте Фрондо поблекли со скоростью, граничившей с волшебством. Поистине, цыганка со жгучими глазами излучала свое особенное волшебство. С каждым поворотом обнаженных, бархатных плеч. С каждым движением голых ножек, которые все более соблазнительно выглядывали из-под пестрой пышной юбки. С каждым огненным взглядом ее больших черных глаз, который поражал меня или я воображал себе, что он предназначался мне. С каждым мгновением я увлекался все сильнее незнакомкой, красавицей, чаровницей. Может ли такое быть — любовь, увлечение, страсть, вспыхнувшая всего за считанные секунды от одного взгляда?
Да! Да, если это взгляды такого ангельского создания. Так я чувствовал тогда и заметил теперь краем глаза, что сотни мужчин, которые вместе со мной стояли у костра, были точно также возбуждены. Голод и хлопоты о месте у отца Клода Фролло были позабыты. В тот миг существовали только танец, девушка, любовь.
Матиас Хунгади Спикали, герцог Египетский[18], давно осадил белого скакуна. И его глаза остановились на танцовщице, но не только с восторгом, как мне показалось. Что-то еще скрывалось в его взгляде, — возможно, гордость.
С моих губ, как с сотни других, сорвался вопрос:
— Кто эта фея?
— Эсмеральда, — услышал я, как кто-то сказал с благоговением. — Это Эсмеральда, египтянка.
— Она должна быть королевой Египта, — добавил я, не отрывая свой взгляд от вращающегося сказочного существа. — Новая Клеопатра, не меньше.
— А вы бы предпочли быть ее Юлием Цезарем? — с явной иронией обратился ко мне сосед напротив.