Борис Акунин - Любовница смерти
Он подошел ближе, остановился в двух шагах и принялся бесцеремонно оглядывать Коломбину сверху донизу. Она ответила точно таким же взглядом.
– Это Коломбина, я привел ее кандидаткой, – виновато проблеял Петя, за что немедленно был наказан.
– Керубинчик, – сладким голосом сказала новенькая. – Разве маменька тебя не учила, что следует представлять мужчину даме, а не наоборот?
Чесучовый господин немедленно представился сам – прижал руку к груди, поклонился:
– Я – Критон. У вас сумасшедшее лицо, мадемуазель Коломбина. В нем упоительным образом соединяются невинность и разврат.
Судя по тону, это был комплимент, однако на «невинность» Коломбина обиделась.
– «Критон» – это, кажется, что-то из химии?
Хотела снасмешничать, показать тертому субъекту, что перед ним не какая-нибудь инженю, а зрелая, уверенная в себе женщина. Увы, вместо этого срезалась хуже, чем на экзамене по литературе, когда назвала Гете вместо Иоганна-Вольфганга Иоганном-Себастьяном.
– Это из «Египетских ночей», – со снисходительной улыбкой ответил чесучовый. – Помните?
Тра-та-та-та, младой мудрец,
Рожденный в рощах Эпикура.
Критон, поклонник и певец
Харит, Киприды и Амура.
Нет, Коломбина совсем этого не помнила. Она даже не помнила, кто такие Хариты.
– Любите ли вы предаваться любви ночью, на крыше, под рев урагана, когда тугие струи ливня хлещут ваше нагое тело? – не понижая голоса осведомился Критон. – А я очень люблю.
Бедная иркутянка не нашлась, что на это ответить. Оглянулась на Петю, но тот, предатель, с озабоченным видом отошел в сторону, заведя разговор с бедно одетым молодым человеком, очень нехорошим собой: с выпуклыми горящими глазами, широким подвижным ртом и россыпью угрей на лице.
– У вас должно быть упругое тело, – предположил Критон. – Стреловидное и поджарое, как у молодой хищницы. Я так и вижу вас в позе изготовившейся к прыжку пантеры.
Что было делать? Как отвечать?
По иркутскому кодексу поведения следовало бы влепить наглецу оплеуху, но здесь, в кругу избранных, это было немыслимо – сочтут ханжой или, того хуже, жеманной провинциалкой. Да и что тут оскорбительного, сказала себе Коломбина. В конце концов этот человек говорит, что думает, а это честнее, чем заводить с понравившейся женщиной разговор о музыке или каких-нибудь там язвах общества. На «младого мудреца» Критон нисколько не походил, и все же от его дерзких речей Коломбину бросило в жар – прежде с ней никогда так не разговаривали. Она присмотрелась к откровенному господину повнимательней и решила, что он, пожалуй, чем-то похож на лесного бога Пана.
– Я хочу научить вас страшному искусству любви, юная Коломбина, – проворковал козлоногий обольститель и стиснул ее руку – ту самую, которую еще недавно сжимал Петя.
Коломбина стояла словно одеревеневшая и послушно позволяла мять свои пальцы. С папиросы на пол упал столбик пепла.
В эту минуту по салону пронеслось быстрое перешептывание, и все повернулись к высокой кожаной двери.
Сделалось совсем тихо, послышались мерные приближающиеся шаги. Потом дверь бесшумно распахнулась, и на пороге возник силуэт – неправдоподобно широкий, почти квадратный. Но в следующее мгновение человек шагнул в комнату, и стало видно, что он самого обыкновенного телосложения, просто одет в широкую черную мантию наподобие тех, что носят европейские судьи или университетские доктора.
Никаких приветствий произнесено не было, однако Коломбине показалось, что стоило кожаным створкам бесшумно раскрыться, и всё вокруг неуловимым образом переменилось: тени стали чернее, огонь ярче, звуки приглушенней.
Сначала вошедший показался ей глубоким стариком: седые волосы, по-старинному остриженные в кружок, короткая белая борода. Тургенев, подумала Коломбина.
Иван Сергеевич. Ужасно похож. Точь-в-точь как на портрете в гимназической библиотеке.
Однако, когда человек в мантии встал подле жаровни и багровый отсвет озарил снизу его лицо, оказалось, что глаза у него вовсе не стариковские – черные, сияющие, и пылают еще ярче, чем угли. Коломбина разглядела породистый нос с горбинкой, густые белые брови, мясистые щеки. Маститый – вот он какой, сказала себе она. Как у Лермонтова: «Маститый старец седовласый». Или не у Лермонтова? Ах, неважно.
Маститый старец обвел медленным взглядом присутствующих, и сразу стало ясно, что от этих глаз не утаится ни единая деталь и даже, возможно, ни одна потаенная мысль. Спокойный взгляд всего на миг, не долее, задержался на лице Коломбины, и та вдруг покачнулась, вздрогнула всем телом.
Сама не заметила, как выдернула руку из пальцев «учителя страшной любви», прижала к груди.
Критон прошептал ей на ухо – насмешливо:
– А вот еще из Пушкина.
Не только первый пух ланит
Да русы кудри молодые.
Порой и старца строгий вид.
Рубцы чела, власы седые
В воображенье красоты
Влагают страстные мечты.
– Это у вас, что ли, «русы кудри молодые»? – огрызнулась уязвленная барышня. – Да и вообще, ну вас с вашим Пушкиным!
Демонстративно отошла, встала рядом с Петей.
– Это и есть Просперо, – тихонько сообщил тот.
– Без тебя догадалась.
Хозяин дома метнул на шепчущихся короткий взгляд, и сразу наступила абсолютная тишина.
Дож протянул руку к жаровне, сделавшись похож на Муция Сцеволу с гравюры в учебнике истории для четвертого класса. Вздохнул и произнес одно-единственное слово:
– Темно.
А потом – все присутствующие так и ахнули – положил раскаленный уголь себе на ладонь. И в самом деле Сцевола!
– Пожалуй, так будет лучше, – спокойно произнес Просперо, поднес огненный комок к большому хрустальному канделябру и зажег одну за другой двенадцать свечей.
Осветился круглый стол, накрытый темной скатертью. Мрак отступил в углы гостиной, и Коломбина, наконец-то получившая возможность рассмотреть «любовников Смерти» как следует, завертела головой во все стороны.
– Кто будет читать? – спросил хозяин, садясь на стул с высокой резной спинкой.
Остальные стулья, расставленные вокруг стола, числом двенадцать, были попроще и пониже.
Откликнулись сразу несколько человек.
– Начнет Львица Экстаза, – объявил Просперо.
Коломбина уставилась на знаменитую Лорелею Рубинштейн во все глаза. Та оказалась совсем не такой, как можно было бы предположить по стихам: не тонкая, хрупкая лилия, с порывистыми движениями и огромными черными очами, а довольно массивная дама в бесформенном балахоне до пят. На вид Львице можно было дать лет сорок, и это еще в полумраке.
Она кашлянула и низким, рокочущим голосом сказала:
– «Черная роза». Написано минувшей ночью.
Пухлые щеки взволнованно заколыхались, глаза устремились вверх, к радужно посверкивающей люстре, брови скорбно сложились домиком.
Коломбина слегка шлепнула Люцифера, чтоб не отвлекал, не елозил по шее, и вся обратилась в слух.
Декламировала знаменитость замечательно – со страстью, нараспев.
Придет ли Ночь, восторгами маня?
Случится ли Оно иль не случится?
Когда желанный Гость войдет в меня?
Войдет, не постучится
Избранник мой на воле ли, в тюрьме
Горит и ярко светит.
Но черной розы в сокровенной тьме
Пройдет и не заметит
И Слово будет произнесено –
Молчание взорвется
Да будет так А то, что не дано.
Уйдет и не вернется
Подумать только – услышать новое, только что написанное стихотворение Лорелеи Рубинштейн! Самой первой, в числе немногих избранных!
Коломбина громко зааплодировала и тут же сбилась, поняв, что совершила faux pas. Аплодисменты здесь, кажется, были не в заводе. Все – в том числе Просперо – молча посмотрели на экзальтированную девицу. Та застыла с растопыренными ладонями и покраснела. Опять срезалась!
Кашлянув, дож негромко молвил, обращаясь к Лорелее:
– Обычный твой недостаток: изысканно, но невнятно. Но про черную розу интересно. Что значит для тебя черная роза? Впрочем, не говори. Догадаюсь сам.
Он прикрыл веки, опустил голову на грудь. Все ожидали, затаив дыхание, а щеки поэтессы запунцовели румянцем.
– А дож пишет стихи? – тихо спросила Коломбина у Пети.
Тот приложил палец к губам, но она сердито сдвинула брови, и он почти беззвучно прошелестел:
– Да. И наверняка гениальные. Ведь никто лучше него не понимает поэзию.
Ответ показался ей странным:
– «Наверняка»?
– Свои стихи он никому не показывает. Говорит, что они пишутся не для людей и что перед Уходом он всё написанное уничтожит.
– Какая жалость! – вырвалось у нее громче нужного.