Андрей Воронин - Русская княжна Мария
– Их благородие недовольны будут, – с сомнением отвечал казак.
– Братцы, – вмешался в их беседу Вацлав, – да вы что! Я свой, N-ского гусарского полка корнет Огинский! Я от полка отстал, ранен был! Вот, видите? – и он показал казакам забинтованную голову.
– N-ского полка, говоришь? – с каким-то удивлением переспросил Нехода. – Вот ведь закавыка! Так возьмем, что ль? – снова обратился он ко второму казаку. – А ну, как и правда свой? Неохота грех-то на душу брать. Пущай их благородие сами разбираются.
– И то верно, – согласился второй казак. – Ну, свой, – сказал он Вацлаву, – полезай ко мне сзади. Только саблюку отдай и пистоль, ежели есть. А то кто тебя знает, – туманно добавил он.
Вацлав безропотно сдал оружие и с некоторым трудом взгромоздился на круп казачьей лошади. Обхватив казака руками, он обессиленно привалился к его широкой, пахнущей пылью и конским потом, обтянутой синим сукном спине и закрыл глаза. Лошадь пошла ровным шагом. Судя по шороху и треску ветвей, казаки ехали лесом, ориентируясь в нем так свободно, как будто дело происходило днем. Лишь изредка они беззлобно ругались, когда какая-нибудь ветка хлестала одного из них по лицу.
– Мальчонка совсем, – говорили они о Вацлаве так, словно его здесь вовсе не было, – а туда же – воевать. Ишь, притомился…
Вскоре они спустились в неглубокий, но просторный, густо заросший по краям кустами и деревьями овраг, по дну которого, тихо журча, струился невидимый в предутреннем полумраке ручеек. От ручья поднимался серый туман, сквозь который таинственно и расплывчато мерцали угли догоравшего костра. Из кустов их негромко окликнули, и Нехода назвал пароль: “Кремень”. Возле костра, сонно почесываясь, бродила какая-то фигура с ведром. Где-то рядом постукивали копытами и фыркали невидимые лошади, и Вацлав заметил в беспорядке разбросанные среди кустов сплетенные из веток убогие шалаши. Потом в глаза ему бросились составленные в пирамиду ружья, возле которых, надвинув до бровей кивер и зябко ежась от утреннего холодка, прохаживался еще один часовой в гусарском ментике. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться, что это какой-то воинский отряд, но что это за отряд и, главное, каким образом он оказался в глубоком тылу французской армии, понять было решительно невозможно.
Казаки спешились и помогли Вацлаву спуститься на землю. Ноги у него сами собой подогнулись, и он сел, мысленно проклиная свою слабость.
– Притомился, – со сдержанным сочувствием повторил Нехода.
Его товарищ о чем-то тихо переговорил с часовым-гусаром и, согнувшись, нырнул в ближайший шалаш. Оттуда послышался осторожный шум, какой бывает, когда кого-нибудь осторожно трясут за плечо, пытаясь разбудить.
– Ваше благородие, – монотонно повторял в шалаше казак, – ваше благородие, извольте проснуться… Ваше благородие…
– Ну, что, что такое? – ответил ему недовольный и, как показалось Вацлаву, смутно знакомьте голос. – Чего тебе, Воробей?
– Француза привели, ваше благородие, – сказал казак.
– Ну, так отведите в сторонку и шлепните, чего же меня-то будить? Я ведь, кажется, ясно сказал: не брать.
– Виноват, ваше благородие, а только он по-нашему лопочет и говорит, что N-ского гусарского полка офицер. Мундирчик-то на нем французский, а там леший его знает…
– Какого полка?! N-ского? Ну-ка, ну-ка, подавай его сюда, поглядим, что это за птица!
В шалаше затеплился оранжевый огонь свечи. Казак по прозвищу Воробей, все так же, согнувшись, выбрался из шалаша и махнул рукой Вацлаву.
– Заходи.
Вацлав пригнулся и нырнул в шалаш.
– Садитесь, – сказал ему насмешливый голос. Он присел на кучу веток, лежавшую у стены, поднял голову и остолбенел: перед ним на земляной кушетке, привстав на локте и подперев взлохмаченную со сна голову ладонью, полулежал Синцов.
– Ну-с, господин хороший, – продолжая говорить в том же насмешливом тоне, сказал Синцов, – так какого, вы говорите…
Он осекся на полуслове и застыл с разинутым ртом, разглядев, наконец, своего собеседника, которого считал несомненно мертвым.
– Ба, – сказал он наконец, – вот это важно! Что же это, белая горячка у меня, или трубы Страшного Суда вострубили, а я проспал? Огинский, да ты ли это?
– Я, – сдержанно ответил Вацлав.
Он не вполне понимал, как себя вести. С одной стороны, встретить своих и быть без лишних проволочек и разбирательств узнанным и признанным за своего было, несомненно, хорошо и даже превосходно. С другой стороны, Вацлав не забыл о дуэли и о своих натянутых отношениях с Синцовым. Сам он готов был с радостью забыть обо всех разногласиях, но вот как посмотрит на это поручик?
– Выходит, я таки дал маху, – сказал Синцов и сел на земляном уступчике, служившем ему кроватью. – Как же это меня угораздило? Однако рад, искренне рад. Ты, корнет, храбр, а это теперь для России главное. Кто храбр да честен, тот мне и друг, и брат, а кто старое помянет, тому глаз вон. Так?
– В точности так, – с улыбкой согласился Вацлав и подался вперед, протягивая руку.
Синцов тоже привстал, намереваясь, казалось, ответить на рукопожатие, но вдруг задержал протянутую руку на полпути и снова сел.
– А раз так, – сказал он совершенно другим тоном, нехорошо сощурив глаза, – то изволь, как честный человек и мой друг, объяснить мне, какого дьявола на тебе этот мундир? Я слышал, у Наполеона под началом несколько польских корпусов. Так, может, и ты к своим подался?
– Брось, Синцов, – примирительно сказал Вацлав, – ты же знаешь, что это неправда и прямое оскорбление. Неужели ты снова хочешь ссориться?
– Ссориться? – переспросил Синцов. – Нет, брат, ссориться мне сейчас недосуг. Дуэли, перчатки, задетая честь… уволь, не до того! Коли я не прав, так буду прощения просить, хоть бы и на коленях, а коли прав, не обессудь – велю отвести в сторонку и вздернуть на осине, как пса… Эй, Воробей! – крикнул он вдруг. – Вина и мяса господину офицеру! Перекуси пока, – продолжал он, обращаясь к Вацлаву, – а за едой попробуй объяснить мне, как это вышло, что ты не только жив, но и щеголяешь в мундире драгунского офицера.
Вацлав покачал головой.
– Ах, Синцов… Объяснить это совсем не сложно, но сначала мне надобно знать, кому я это объясняю. Что ты делаешь в этом овраге, зачем ты здесь? В моей истории есть вещи, имеющие касательство не только до меня, но и до всего хода войны.
Синцов рассмеялся и звучно хлопнул себя по колену.
– Однако! – воскликнул он. – Кабы мы не были с тобой знакомы, я бы сейчас точно приказал тебя расстрелять. Каков нахал! Но изволь, я объясню. Командир наш, Василий Андреевич Белов, волею господа скончался от ран в тот же день, как мы выступили из усадьбы Вязмитиновых. Доблестное наше российское войско драпает с такою скоростью, что догнать его стоит немалых трудов. Не далее как вчера высланный мною разъезд наткнулся на французов, и не в тылу, а впереди нас. Мы отрезаны, Огинский, и в теперешнем нашем положении мне видятся три пути. Первый – это пробираться лесами к своим, избегая встреч с неприятелем, красться по ночам – короче говоря, снова драпать. Второй – сдаваться к чертовой матери вместе с полковым знаменем и до конца воины бить вшей и жрать брюкву в плену. Я, как самый старший здесь офицер, принял команду и решил пойти третьим путем, то есть остаться в тылу и бить неприятеля из засады, уничтожать обозы с провиантом и снарядами, не давать покоя, пускать кровь – словом, вести партизанскую войну. Посему, ежели окажется, что ты, брат, перебежчик и шпион, не обессудь – повешу, дабы не тратить на тебя патрон.
– А казаки? – зачем-то спросил Вацлав.
– Что – казаки? Казаки прибились. Такие же отсталые от своих, как и мы с тобой. Ты не отвлекайся. Я ответил на твой вопрос, а ныне твой черед.
В это время в шалаш, деликатно кашлянув, просунулся Воробей, неся перед собой блюдо с холодной бараниной и бутылку французского вина. Вацлав невольно проглотил набежавшую слюну. Заметив это, Синцов засмеялся и, жестом отпустив казака, придвинул блюдо к Вацлаву. Огинский с жадностью набросился на еду, не забывая и про вино. За едой, как того и хотел Синцов, он рассказал поручику о своих приключениях, начиная с того момента, когда он очнулся на лужайке у пруда в одном белье, со всех сторон окруженный убитыми, сам едва живой и не понимающий, что с ним произошло.
Слушая его, Синцов хмурился и все подливал ему вина. Первая часть рассказа Огинского не вызывала у него никаких сомнений и была ему даже более ясна, чем самому рассказчику. Вообще, поручик хорошо понимал, что Огинский говорит чистую правду и что у него даже в мыслях не было переходить на сторону неприятеля: он явно был слеплен из совсем другого теста, чем его кузен. Неприветливость Синцова и высказанные им подозрения были вызваны совсем иными причинами, а именно его собственной неблаговидной ролью в описываемых событиях. Поручик считал всю эту историю похороненной вместе с убитым на дуэли корнетом; теперь оказалось, что это далеко не так, и он мучился сомнениями, не зная, как поступить. Искренность Огинского не подлежала сомнению, его храбрость вызывала невольное уважение, и если бы не позорная история с тысячей золотых, Синцов без колебаний обнял бы юного храбреца.