Джинн Калогридис - Невеста Борджа
Он стоял, ожидая, что я скажу дальше, недоверчиво склонив голову и сложив руки на груди; но я не собиралась отступать. Я сбросила свой тяжелый плащ и сдернула черную сорочку через голову. Несколько мгновений я стояла совершенно нагая, протягивая руки к Чезаре.
— Вот запястья, за которые держал меня Джузеппе, — сказала я, медленно поворачивая руки, чтобы лучше показать начавшие желтеть синяки.
Потом я повернулась к Чезаре спиной — Эсмеральда говорила, что она все еще покрыта множеством отметин от щебня. В глубине души я надеялась, что Чезаре ахнет от жалости, обругает брата, но позади царило молчание.
Я снова повернулась лицом к Чезаре. На лице его читалось сомнение, и потому я пошла на крайнюю степень унижения — раздвинула ноги.
— Смотри, — сказала я, указывая на синие отпечатки, оставленные на белой коже пальцами Хуана.
Воцарилось долгое молчание. Краска залила мое лицо. Я медленно подобрала одежду и натянула ее. И все же я не могла заставить себя уйти от Чезаре. Я ждала, затаив дыхание, с отчаянно колотящимся сердцем, ждала хоть малейшего знака, показывавшего, что я вновь завоевала его доверие.
Наконец Чезаре медленно произнес:
— Эти отметины могли остаться и просто от большого любовного пыла.
Я взглянула на него, онемев от потрясения, и быстро вышла из его покоев, чтобы он не увидел, насколько мне плохо.
Я не вернулась к себе в постель. Вместо этого я нашла в парке уединенный уголок и просидела там, оцепенев от боли, до тех пор, пока не забрезжил рассвет.
Глава 19
Когда нам с Чезаре не удавалось избежать встречи, мы держались друг с другом с ледяной вежливостью. Что же касается Хуана, то он постарался, чтобы слухи о нашем «романе» разошлись по всему Риму. В прочем же он оставил меня в покое, не считая победных взглядов, которые он время от времени на меня бросал, особенно когда видел, как мы с Чезаре молча проходим друг мимо друга. Он явно удовольствовался тем, что унизил меня один раз, и ему не требовалось повторять оскорбление.
Хотя эти слухи дошли и до Джофре, он настойчиво демонстрировал мне свое хорошее отношение, лишь усугубляя мою меланхолию. Я плохо ела, плохо спала. Мой муж присылал ко мне врачей, чтобы те осмотрели меня и прописали что-нибудь укрепляющее, но лекарств от моего недуга еще никто не придумал.
Я постоянно думала о Чезаре. Что еще я могла сделать, чтобы снова завоевать его? Я унизилась перед ним, как ни перед каким иным мужчиной, и не могла понять, как он мог усомниться в моей любви или моей верности. Как он мог не поверить мне, даже увидев все эти синяки своими глазами? Как он мог счесть меня такой двуличной?
Ответ на эти вопросы часто приходил мне на ум, но я каждый раз старалась прогнать его прочь. «Лишь человек, сам способный на великую измену, может заподозрить других в этом».
Я пребывала в таком смятении, что совершенно перестала искать общества других людей. При малейшей же возможности я ложилась в постель. На моем прикроватном столике скопилась целая груда писем от матери и Альфонсо: я на них не отвечала и даже не читала их.
Лукреция заметила мое угнетенное состояние и, к моему удивлению, попыталась облегчить его. Она приглашала меня к себе на званые завтраки с блюдами, которые должны были раздразнить мой угасший аппетит; она звала меня на верховые прогулки и загородные пикники. Я была тронута ее усилиями. Когда мы с Лукрецией оставались наедине, она старалась вызвать меня на доверительный разговор и докопаться до причин моей печали.
Но я упорно молчала. Благодаря Чезаре я хорошо поняла, что среди Борджа, если хочешь выжить, надо держать язык за зубами. Потому я улыбалась и принимала дружбу Лукреции, но ничего ей не рассказывала.
Однажды Лукреция в сопровождении двух своих дам появилась у меня в покоях.
— Пойдем! — сказала она. — Мы отправляемся раздавать подаяние беднякам!
Я лежала в постели, апатичная и скучающая.
— Но там слишком холодно, — пожаловалась я.
На самом деле день выдался солнечный и безоблачный. Лукреция лишь фыркнула, подошла к постели, вынула книгу у меня из рук и вытащила меня из-под одеяла.
— Там прекрасная погода! Мы просто подберем тебе подходящее платье!
Мы отправились ко мне в гардеробную, и Лукреция — как будто она вдруг превратилась в донну Эсмеральду, собирающую меня на бал, — выбрала мое лучшее платье из зеленого бархата цвета листвы и тончайшего шелка цвета морской волны. Рукава у него были отделаны золотой тесьмой. Когда мы обе была разнаряжены — сама Лукреция сегодня была в сапфирово-синем, — она сказала:
— Ах, Санча! Ты слишком красива, чтобы печалиться! Только взгляни на себя: ты же прекраснейшая женщина в Риме! Должно быть, люди, завидев тебя, думают, что им явилась богиня!
Я лишь улыбнулась в ответ на ее доброту. Просто не верилось, что это та же самая женщина, которая смотрела на меня с таким подозрением и ненавистью, когда я только-только приехала в Рим; и тем не менее казалось, что Лукреция совершенно искренне заботится обо мне. Возможно, она всем сердцем привязывалась к тому, кто завоевал ее доверие. Возможно, я неверно судила о ней, а сама Лукреция втайне мечтала о простой и добродетельной жизни.
Мы отправились в город в красивом открытом экипаже; на его лакированных дверцах красовался герб Борджа — огненно-красный бык.
Мы отъехали недалеко, когда люди заметили нас и пустились бежать за нашим экипажем, выкрикивая благословения. Лукреция наклонилась ко мне и высыпала мне на колени из бархатного кошелька то самое «подаяние», которое я должна была раздавать.
Я уставилась на сверкающую кучку.
— Лукреция, но это же золотые дукаты!
Одна такая монета могла принести крестьянину ферму или дом. Это была немыслимая щедрость. Лукреция усмехнулась.
— Тем больше у них будет причин любить нас.
Она привстала и швырнула пригоршню монет в ожидающую толпу.
В воздухе повисли радостные возгласы.
Я посмотрела на Лукрецию: лицо ее порозовело, а глаза блестели радостью. Ей приятно было делать других счастливыми.
Как я могла отказаться от нее? Я улыбнулась, взяла горсть дукатов и бросила в гущу толпы.
В том январе в городе объявился Джованни Сфорца, столь долго отсутствовавший супруг Лукреции. Судя по всему, он не мог больше игнорировать все более настойчивые послания Папы, требовавшего, чтобы он вернулся к Лукреции и вел себя, как подобает мужу.
И вот Сфорца вернулся в Рим — без фанфар, которыми встречали детей Папы, и, уж конечно, без празднеств. Джованни, граф Пезаро, оказался довольно невзрачным. Это был долговязый, неуклюжий мужчина со слишком большим кадыком и большими глазами навыкате — из-за них у него был постоянно испуганный вид. Характер у него оказался столь же неприятный: он то разражался эмоциями, когда это было не к месту, то скрывал их, и тоже некстати. Я заподозрила, что Александр выбрал его именно из-за его податливости. Лукреция должна была вертеть им, как пожелает.
Но вот чего никто не принял в расчет, так это силу владевшего Джованни страха. А он очень благоразумно боялся Борджа, особенно после того, как его родной город, Милан, где правило его семейство, так недальновидно поддержал во время войны французского короля Карла. Во всяком случае, официально его беспокойство объяснялось именно этой причиной.
Три месяца Сфорца играл роль мужа Лукреции — довольно робко, надо сказать, ибо, если верить слугам, его святейшество велел Джованни выбирать между возвращением к жене и весьма неопределенной и ненадежной участью. На публике супруги были вежливы друг с другом, и их видели вместе настолько часто, насколько этого требовали обстоятельства. Но если их и связывали какие-то теплые чувства, я этого не заметила. Лукреция исполняла роль жены с большим достоинством, хотя ей наверняка должно было быть очень стыдно из-за неприкрытого желания Джованни очутиться как можно дальше от нее. Теперь уже я делала все, что могла, чтобы отвлечь Лукрецию от ее огорчений.
Но Джованни не причиняли никакого вреда. Даже напротив: Папа и его дети делали все возможное, чтобы Сфорца почувствовал себя желанным и почитаемым гостем; на всех церемониях он шел сразу за Хуаном и Чезаре. В Вербное воскресенье Джованни оказался одним из немногих избранных, получивших освященную ветвь, благословленную самим святым отцом.
Однако в Великую пятницу на рассвете Сфорца оседлал коня и бежал обратно в родное Пезаро, откуда его уже не удалось выманить.
Слухов по этому поводу ходило великое множество. Один из них, самый настойчивый, гласил, что слуга Сфорцы подслушал, как Лукреция и Чезаре сговаривались отравить его господина.
Но самые жестокие слова исходили не от сплетников, а от самого Джованни, — обвинения, которые он посмел выдвинуть, лишь очутившись под защитой стен Пезаро. Его жена вела себя нескромно — так гласили разошедшиеся повсюду открытые письма Джованни. Они изобиловали намеками на то, что этот недостаток скромности был в высшей степени безобразным и проявлялся так, что ни один нормальный муж ни за что не стал бы этого терпеть.