Кэтрин Джинкс - Инквизитор
Я еще раз проверил все записи отца Августина, но других ссылок на пропавшие реестры не обнаружил. Зная ту дотошность, с какой он проводил бы свои расследования, оставалось только заключить, что он и вправду так и не успел завершить дела. И посему вставал вопрос: лежат ли эти реестры вместе с их копиями где-то еще или их похитили?
Если имело место похищение, то оно могло произойти в любой момент в течение последних сорока лет. Но осуществить это могли только избранные, ибо доступ к инквизиционным протоколам всегда был ограничен. Естественно, всем инквизиторам дозволялось справляться с ними когда угодно. Равно как и разным нотариям, служившим в Святой палате. С недавнего времени копии всех реестров хранились у епископа, а до создания епархии Лазе местом их хранения была обитель. Если мне не изменяла память, только приор и библиотекарь имели ключи от сундука с документами.
Обозначив для себя возможных преступников, я задумался о мотивах похищения реестров. Отец Жак мог сделать это, чтобы скрыть преступление женщины, заплатившей ему за эту услугу. Или ее потомки дали ему денег? С другой стороны, если это он уничтожил реестр, то почему же не удалил имя Петроны из показаний совершенного? И как имя Раймона Мори вообще возникло в протоколах?
Мне представлялось, что есть две более вероятные причины для похищения реестров. Прежде всего, если еретик, чье преступление упоминается в документах, через некоторое время снова совершает преступление, то ему грозит неминуемая казнь, разве только свидетельства его первого преступления исчезнут. Я вспомнил случай десятилетней давности в Тулузе, где некая Сибилла Боррель, признавшись в ереси и отрекшись, пять лет спустя была повторно арестована за ересь. И она пошла бы на костер, когда бы ее первое признание не затерялось. Но поскольку его не нашли, то ее осудили как в первый раз и приговорили к пожизненному заключению.
Во-вторых, следует помнить, что родство с еретиком бросает тень на человека. Нельзя стать нотарием или чиновником, нося на себе это фамильное клеймо. Возможно ли, спрашивал я себя, что какой-то из нотариев Святой палаты наткнулся в этом пропавшем реестре на имя своего предка? Неужели Раймон?
При этой мысли я резко выпрямился, ибо она ужаснула меня. Предатель среди нас! Еще один предатель! И я подумал со страхом, что Раймон мог бы заказать убийство отца Августина только потому, что тот искал похищенный реестр.
Но тут я резко тряхнул головой: я знал, что предположения такого рода были безосновательны и нелепы, и это при весьма малочисленных доказательствах и многих подозреваемых. Кроме того, с реестра вообще могли не снять копию, по какому-то недосмотру. Он мог затеряться, как затерялся документ в Тулузе. Существовало много разумных объяснений.
И тем не менее я принял решение, что если Раймону не удастся отыскать том, я немедленно допрошу его. Еще я решил сам поискать этот реестр. С этим намерением я вернулся в скрипторий и стал разбирать документы в двух больших сундуках, где они содержались. Никто не спросил, что я делаю. Дюран уже присоединился к моему патрону в подвале, а брат Люций никогда ни о чем не спрашивал. Он усердно писал, посапывая и время от времени потирая глаза, пока я копался в свидетельствах почти вековой греховности.
Это была трудная задача, ибо тома лежали в беспорядке, хотя большинство из лежавших сверху относились к недавнему времени. Более того, по обычаю, показания в каждом реестре располагались согласно месту жительства обвиняемых, а не дате, когда была произведена запись показаний. Пытаясь разобраться в этом множестве документов, я все больше злился на Раймона. Мне казалось, что он дурно исполняет свою работу, а это я считал грехом не меньшим чем убийство отца Августина. Стало понятно, что недостающий реестр вполне может находиться где-то здесь. Я диву давался, как это вообще все реестры не потерялись, будучи вверены заботам нашего нотария.
— Люций, — позвал я, и он взглянул на меня поверх своего пера, — как вы ориентируетесь в этих записях?
— Никак, отец мой. Мне не дозволено по ним справляться.
— И все-таки вам, возможно, будет интересно узнать, что здесь полная неразбериха. Что Раймон делает целыми днями? Наверное, говорит? Все слова, слова, слова.
Писарь молчал.
— И повсюду валяются отдельные листы! И посмотрите — книжный червь! Отвратительно. Непростительно. — Я решил, что сам приведу документы в порядок, и был все еще занят этим делом, когда, незадолго до вечерней службы, в скрипторий вдруг вошел Пьер Жюльен. Он тяжело дышал и был весь мокрый от пота, будто бы бежал вверх по лестнице. Его лицо необычно раскраснелось.
— Ах! Сын мой, — запыхтел он, — вот вы где!
— Как видите.
— Да. Хорошо. Э-ээ… Пойдемте со мной, пожалуйста, я хочу с вами поговорить.
Недоумевая, я последовал за ним обратно вниз. Он был чрезвычайно взволнован. Когда мы подошли к моему столу, он обернулся ко мне и сложил руки на груди. Его голос дрожал от переполнявших его чувств.
— Мне сообщили, — начал он, — что вы не намереваетесь следовать моему совету в отношении допросов заключенных по поводу колдовства. Это правда?
От неожиданности я растерялся и не сразу нашелся с ответом. Но Пьер Жюльен не ждал, пока я сформулирую ответ.
— При этих обстоятельствах, — продолжал он, — я решил взять на себя руководство расследованием гибели отца Августина.
— Но…
— Извольте передать мне все документы по этому делу.
— Как вам будет угодно. — Я сказал себе, что чем слушаться его нелепых советов, лучше совсем отказаться от разбирательства. — Но вы должны узнать, что я обнаружил…
— Я также обдумываю ваше будущее в Святой палате. Мне кажется, что вы не исполняете свои обязанности в надлежащем духе.
— Прошу прощения?
— Я решил обсудить этот вопрос с епископом и с приором Гугом. А пока вам следует заняться корреспонденцией и прочими мелкими делами.
— Стойте. Подождите. — Я поднял руку. — Вы действительно хотите сместить меня с моей должности?
— Это мое исключительное право.
— Но вы же не настолько заблуждаетесь, чтобы полагать, что вы в состоянии справиться здесь без меня?
— Вы тщеславный и кичливый человек.
— А вы болван! Надутый бурдюк! — Я вдруг потерял самообладание. — Как вы смеете даже помышлять о том, чтобы приказывать мне? Вы, не умеющий провести обыкновенного дознания без этих топорных орудий, к которым обращаются только полные ничтожества?
— Да онемеют уста лживые, которые против праведника говорят злое с гордостью и презреньем[85].
— Я сам хотел это вам сказать.
— Вы уволены. — Его губы дрожали. — Я больше не желаю вас здесь видеть.
— Отлично! Потому что от одного вашего вида меня тянет блевать!
И с этим я ушел, чтобы он не был свидетелем всей силы моего гнева. Ибо я не хотел показывать ему, как жесток был удар, как глубоко он ранил мою гордость. Возвращаясь в обитель, я изливал на него потоки проклятий: «Да сделается тлей земля твоя! Да будешь ты навозом на поверхности земли! Да будет меч пожирать тебя и насытится и упьется кровью твоей! Да будут пшеница и полба твои побиты!» Я твердил себе, что рад сбросить его ярмо со своей шеи. Освободиться от тирании этого червяка — это ли не благодать! Я должен благодарить Господа! А лишившись моей помощи, разве не увязнет он в трясине забот и отчаяния? Разве не приползет он ко мне, моля о спасении?
Так я говорил себе, но слова эти не проливались бальзамом на мои душевные раны. Взгляните только, как удалился я от духа смирения! Я желал, чтобы он был ввержен в геенну огненную. Я желал поразить его проказою Египетскою, почечуем, коростой и чесоткой, от которых ты не возможешь излечиться. И в этом я не был слугою Божьим, ибо что говорит Высокий и Превознесенный, вечно Живущий? Я живу на высоте небес и во святилище, а также с сокрушенными и смиренными духом[86].
Читая о моем гневе, вы, возможно, спрашиваете себя: это ли человек, познавший божественную любовь? Это ли человек, испытавший единение с Господом и вкусивший вечной благодати Его? И вы, вероятно, подумаете, что вам следует изменить свое мнение. И вы, конечно, имеете на то полное право, потому что я и сам начал уже сомневаться. Теперь мое сердце было холодным, точно камень; я курил фимиам гордыне; беззакония мои превысили голову мою. Душу мою поглотили дела земные, когда ей должно было искать град, воды чьей реки есть источник радости и чьи врата Господь любит более всех колен Иакова. Я уклонился от объятий Божьих — или, может быть, эти объятья никогда не раскрывались предо мной.
Мое каменное сердце, разогретое скорее лихорадкой ярости, чем пламенем любви, медленно остывало в ту ночь, когда я лежал на своей постели. С отчаянием я думал о всех своих грехах, о врагах, раскинувших сеть по дороге. Я молча молил: «От человека лукавого и несправедливого избави меня!» Затем я вспомнил об Иоанне и обрел утешение, которого не мог получить от обращения к Господу, ибо, думая об Иоанне, я не чувствовал стыда за свои изъяны и пороки. (Прости меня, грешного, Господи!) Я гадал, что она сейчас делает, и нашла ли она уже пристанище на зиму, и вспоминает ли меня, лежа ночью в темноте. Я намеренно вкусил от запретного плода, и познал сладость его, и жаждал вкусить еще. Я вспомнил свое обещание послать ей весточку; уже несколько недель я собирался сочинить письмо, в котором желал признаться в своей недостойной страсти к ней и объявить о своем намерении никогда больше с ней не видеться. Конечно, написать такое письмо будет нелегко. А отослать его, не возбудив подозрений, будет почти невозможно. В конце концов, зачем монаху переписываться с женщиной? И как выразить свои чувства человеку, который не умеет читать?