Йен Пирс - Перст указующий
Все оказалось много труднее, чем в тот раз. Она так исхудала, что было дьявольски трудно найти подходящий сосуд, и я потратил лишнее время на неудачные пробы – вставляя, а затем извлекая стволик по меньшей мере полдесятка раз, прежде чем остался удовлетворен. Она переносила разрезы терпеливо, как бы не сознавая, что происходит, и не чувствуя острой боли, которую я причинял ей в спешке. Затем я приготовил себя, разрезав мою плоть и вставив стволик с елико возможной быстротой, пока ее кровь струйкой стекала по ее руке.
Когда ток крови из моей руки стал ровным и устойчивым, я занял более удобное положение, затем взял серебряную трубку и вставил на место. Кровь быстро пробежала по ней и брызнула наружу горячей красной струйкой, пятная постель, пока я направлял конец трубки к стволику в ее руке.
Затем соединение было осуществлено, и, убедившись, что течению крови нет никаких помех, я начал считать. Десять минут, подумал я, сумев улыбнуться старушке.
– Ну вот почти и все, – сказал я. – Теперь вы будете здоровы.
Она не ответила на мою улыбку, и я продолжал считать, ощущая, как кровь вытекает из меня и мной овладевает головокружение, пока я стараюсь сохранять неподвижность. А снаружи шум возле замка медленно нарастал с каждым проходящим мгновением. Когда я отсчитал почти десять минут, раздался оглушительный рев и замер, сменившись глубокой тишиной, как раз тогда, когда я извлек стволики из наших рук и принялся бинтовать разрезы, чтобы остановить кровотечение. Это было нелегко. Что до меня, то я рассек слишком крупный сосуд и успел потерять еще немало крови, прежде чем стянул рану повязкой. И все-таки кровь продолжала сочиться, образовав порядочное пятно, прежде чем я убедился, что мои усилия увенчались успехом.
Так я завершил все, что мог сделать. Глубоко вздохнув, чтобы утишить головокружение, я принялся убирать инструменты в сумку, уповая, что все-таки успел вовремя. Затем со стороны замка вновь донесся шум, я оглянулся на мою пациентку и увидел, что ее губы посинели. А когда вдали загрохотала барабанная дробь, я взял ее руку и обнаружил на пальцах ту же синеву. Барабаны гремели все сильнее, и она затряслась, закричала от невыносимой боли, судорожно глотая воздух. Вот рев толпы усилился, стал почти оглушительным, и она, приподнявшись, воскликнула звонким, ясным голосом без тени агонии:
– Сара! Господь мой! Смилуйся надо мной!
И тишина. Шум возле замка замер, клокотание в тощем горле старушки оборвалось, и я понял, что держу руку трупа. Только чудовищный удар грома и шум тяжелых капель дождя, внезапно застучавшего по крыше, нарушали мертвую тишину вокруг меня. Я опоздал. Дух дочери был насильственно вырван из тела матери с такой свирепой силой, что бренная оболочка передо мной противостоять ей не могла: дух дочери, покидая ее тело, унес и жизнь матери. Моя кровь не успела придать ей необходимую крепость. Моя нерешительность, отсутствие Лоуэра сделали все мои усилия бесполезными.
Не знаю, сколько времени я просидел так, держа ее руку, уповая, что я ошибся и она просто впала в глубокий обморок. Возле замка как будто вновь раздался шум, но я почти этого не заметил. Потом я закрыл ей глаза, расчесал ее волосы и, насколько это было возможно, привел жалкую постель в порядок. В заключение, хотя она и не исповедовала мою религию и, возможно, не одобрила бы мои старания, я преклонил колени рядом с кроватью, дабы помолиться о душах их обеих. Мне кажется, я молился еще и о себе.
Полагаю, я навсегда покинул эту жалкую лачугу около часа спустя. Я не был расположен выговорить Лоуэру; нет, к моему отчаянию теперь примешался зверский, все заслоняющий голод, а потому я завернул в харчевню поесть – впервые более чем за сутки. Я сидел там весь во власти своего отчаяния и горя и, как в тумане, прислушивался к разговорам, звучавшим вокруг меня, веселым, праздничным и настолько противоречащим моему состоянию духа, что я, как никогда прежде, почувствовал себя здесь чужим.
В те минуты я ненавидел англичан за их ересь, за то, как казнь они превращают в праздник, приуроченный к базарному дню для вящей выгоды торговцев. Я испытывал омерзение к их лицемерию и самодовольному убеждению в собственной правоте; я ненавидел Лоуэра за его необузданный нрав, за то, как он презрел меня, и предал, и бросил на произвол судьбы. И я тогда же, там же решил немедля покинуть этот жуткий городишко и эту угрюмую, жестокую страну. Меня здесь больше ничто не удерживало. У меня была пациентка, и она умерла. У меня было поручение отца, но исполнить его я не мог. У меня были друзья, но они, как стало ясно теперь, никогда моими друзьями не были. Настало время уехать.
Приняв это решение, я приободрился. Собраться и отбыть я мог, если понадобится, еще до истечения суток. Однако прежде, подумал я, мне надо сообщить кому-нибудь о смерти миссис Бланди. Я не знал, как полагалось поступить с ее телом, но не желал, чтобы ее похоронили, как нищую. Попрошу Лоуэра оказать мне эту последнюю услугу – взять у меня деньги и проследить, чтобы ее погребли как положено.
И от этой мысли я снова стал самим собой, а может быть, причиной было то, что я вволю поел и немного выпил. Я поднял голову и только теперь как следует разглядел, что происходило вокруг меня. И понял, что посетители обсуждают повешение.
Разобрать, что именно произошло, я не сумел, однако было ясно, что случилось что-то из ряда вон выходящее. И потому, заметив в дальнем углу залы мистера Вуда, я осведомился о его здравии и спросил, не знает ли он, в чем дело.
В прошлом мы встречались лишь несколько раз, и, без сомнения, я нарушил правила учтивости, подойдя к нему, но мне необходимо было узнать, что случилось, а Вуду не терпелось рассказать все подробности.
Его глаза светились наслаждением завзятого сплетника, и с весьма уместным видом сдерживаемого волнения он пригласил меня сесть рядом с ним, чтобы выслушать его рассказ.
– Это сделано? – спросил я.
Хотя час был еще ранний, я подумал, что он хватил лишнего, потому что ответом мне был безудержный хохот.
– О да, – ответил он. – Сделано. Она покойница.
– Я соболезную вам, – сказал я. – Ведь она, кажется, служила в вашей семье. Наверное, это было тягостно.
Он кивнул:
– Да-да. Особенно для моей бедной матушки. Но правосудие должно свершиться, и оно свершилось. – Он снова засмеялся, и я чуть было не ударил его за такую бессердечность.
– Она умерла достойно? Пожалуйста, расскажите мне, – попросил я. – Я расстроен, так как ее мать тоже только что скончалась, и я присутствовал при ее последних минутах.
Как ни странно, это огорчило его очень сильно – куда сильнее, чем казнь его собственной служанки.
– Да, это очень печально, – сказал он негромко, внезапно став серьезным. – Я знал ее и находил интересной и доброй.
– Пожалуйста, – повторил я. – Расскажите мне все, как было.
И Вуд начал свое повествование. Как ни была она приукрашена, история эта оставалась ужасной и бросала черную тень на всех ее участников, кроме самой Сары Бланди, единственной, кто вел себя с достоинством, подобающим случаю. Все остальные, по словам Вуда, покрыли себя стыдом.
Он сказал, что пришел в передний двор тюрьмы в самом начале пятого, чтобы обеспечить себе удобное место, откуда все было бы хорошо видно. Явился он туда отнюдь не первым, и помедли еще хоть полчаса, так не увидел бы доброй половины происходившего. Еще задолго до начала церемонии двор заполнила чинная угрюмая толпа. Все стояли лицом к дереву, с крепкого сука которого уже свисала веревка. К стволу была прислонена лестница. В нескольких десятках ярдов оттуда тюремные служители не подпускали зрителей к сложенному костру, которому предстояло запылать и пожрать тело девушки после ее смерти. Кое-кто норовил унести полено на память, другие – чтобы согреть себя дома, и в прошлом бывали случаи, когда казнь приходилось откладывать, так как поленьев оставалось слишком мало.
Затем точно с первым лучом зари открылась низенькая дверь, и из нее вывели Сару Бланди, обремененную оковами и дрожащую от холода в тонком холщовом балахоне. Волосы у нее были завязаны на затылке. Толпа, сказал он, замерла при виде нее, потому что она была очень миловидна, и не верилось, что такое хрупкое создание могло навлечь на себя подобную кару. Тут вперед протолкался Лоуэр, что-то прошептал палачу и церемонно поклонился девушке, когда ее повели вперед.
– Она что-нибудь сказала? – спросил я. – Признала еще раз свою вину?
Странно, но в ту минуту для меня было очень важно услышать, что она была истинно виновна. Ее признание в зале суда очень меня успокоило, ибо это было последним подтверждением, которое мне требовалось: никто не сознается в столь страшном преступлении, если не повинен в нем, ибо это значит проститься с жизнью. То есть такое лжепризнание – это не более и не менее как самоубийство, величайший из грехов.