Кэтрин Джинкс - Инквизитор
Постыдные мысли! Подумать только, до чего изощренно и изобретательно я постулировал — в моих нечестивых попытках оправдать лелеемые мною преступные желания. Приор Гуг хорошо меня знал. Он знал, что зависимость моя от Иоанны настолько сильна, что я рискую нарушить данный мною обет. (Это часто случается с братьями, выходящими в мир.) Участие отца Августина в судьбе Иоанны, несомненно, способствовало пробуждению моих чувств, ибо если он, идеальный инквизитор, не устоял перед ее чарами, то кто такой я, чтобы устоять? Нет, не скажу, что мною двигала исключительно похоть. Вспомните, например, что делалось со мною от ее заигрывающего взгляда — я был потрясен и испуган; я не распалял воображение сценами плотских утех. Я хотел только поговорить с ней, порадоваться, поделиться с ней моими мыслями и бедами.
Я хотел, чтобы она меня полюбила, но не так, как нам должно любить всех своих ближних, но любовью, выделяющей меня из числа других мужчин и вместе с тем исключающей их. Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои[72]. Я вспомнил суждение из учения неверных, которое однажды мне представили, а именно: любовь земная соединяет части душ, что были разделены при творении. Несомненно, злостная ересь, но дающая поэтическую translatio моему собственному состоянию. У меня было чувство, что мы с Иоанной идеально подходим друг другу, как две стороны сломанной печати. Я чувствовал, что мы во многом были словно брат и сестра.
Но боюсь, что не во всем. Ибо однажды, идя по улице, я увидел женщину, которую со спины ошибочно принял за Иоанну де Коссад. Я резко остановился, сердце у меня в груди бешено забилось. Но, убедившись в своей ошибке, я испытал такое глубокое разочарование, что постиг всю полноту своего греха. С ужасом я понял, как низко было мое падение.
После чего я повернулся и пошел прямо к настоятелю, который по-отечески выслушал мою исповедь.
Я сказал ему, что я влюбился в Иоанну. Я сказал, что эта любовь туманит мой разум. Я умолял о прощении и корил себя за гордыню, глупость и упрямство. Как я был настырен! Как своенравен! В шее моей были жилы железные, а лоб мой был медный.
— Вы должны смирить свою гордыню, — согласился настоятель.
— Я должен ее истребить.
— Тогда поставьте перед собой такую цель в этом месяце. Смиряйте свой дух. Бичуйте свою плоть. Молчите на капитулах (я знаю, для вас это будет тяжким испытанием), и повторяйте себе снова и снова: «Брат Эльдред прав, а я неправ».
Я рассмеялся, ибо к брату Эльдреду, магистру нашей школы, я не питал особой приязни. Мы с ним часто расходились во взглядах по многим вопросам, поскольку его взгляды зиждились на скудных знаниях и посредственных мыслительных способностях.
— Это тяжкий крест, — пошутил я.
— И оттого наиболее благодатный.
— Я бы скорее желал омыть ему ноги.
— Ваши желания, брат Бернар, — это как раз то, что мы пытаемся преодолеть.
— Может быть, мне следует начать с более простых задач. Может быть, мне следует повторять себе: «Брат Эльдред вправе открывать рот, а я не вправе ожидать от него понимания».
— Сын мой, я не шучу, — мрачно заметил настоятель. — Вы умны, нет сомнений. Но вы слишком высоко ставите свой разум. Какова же ему цена, если его сопровождают леность, гордыня и упрямство? Здесь вам не Рим и не Париж — здесь, в Лазе, не собираются великие умы. А если бы и собирались, то вы бы обнаружили, что вы не из их числа.
— Что ж… возможно, — отвечал я с деланной небрежностью.
— Сын мой!
— Простите меня.
— Будете ли вы смеяться во вратах ада, хотелось бы знать. Мне кажется, что если бы вы воистину осознавали греховность вашего поведения, то вы бы плакали, а не смеялись. Вы своенравничаете. Вы поддаетесь зовам плоти и следуете собственной воле. Вы самонадеянны, и даже более чем, вы заносчивы, вы непристойны — приравнивая похоть и вожделение к экстазу божественной любви. Помилуй вас Боже, сын мой, разве умному человеку пристало нести подобную чушь?
Наверное, промелькнувшая в его голосе нотка презрения подтолкнула меня высказаться на этот счет. Или, может быть, то, что на исповеди полагается открывать все мысли и все чувства.
— Отец мой, я согрешил, полюбив Иоанну де Коссад, — сказал я. — Я согрешил в гневе моем и гордыне. Но я не уверен, что чувство, которое я испытывал тогда в горах, было земного происхождения. Я не верю, что это была не божественная любовь.
— Брат Бернар, вы заблуждаетесь.
— Может быть. А может быть, и нет.
— И это смирение? Это раскаяние?
— Вы хотите, чтобы я отверг Христа?
— А вы хотите, чтобы я принял подобное кощунство?
— Отец мой, я изучил свою душу…
— И примирились со своим высокомерием.
И тут, надо признаться, я рассердился, хотя и обещал обуздывать гнев и смирять гордыню.
— Это не высокомерие! — возразил я.
— Вы тщеславны.
— Вы полагаете, я глупец? Что я не умею отличить одну любовь от другой?
— Оттого, что вы ослеплены гордыней.
— Отец мой, — сказал я, стараясь оставаться спокойным, — а вам доводилось изведать божественную любовь?
— Вам не по чину задавать мне подобные вопросы.
— Я знаю наверняка, что вы никогда не ведали любви женщины.
— Замолчите! — Внезапно его обуяла ярость. Редко я видел приора в гневе — и ни разу с момента его избрания. На моей памяти он всегда был само смирение и даже в юности являл миру безмятежный лик. Послушный какому-то сидевшему во мне злому демону, я часто пытался в те далекие дни вывести его из себя при помощи насмешек и колкостей, но без особого успеха. Но пусть даже и так, никто не был более способен нарушить покой его духа.
И теперь, хотя мы оба постарели, он так и остался медлительным, пухлым облатом, неискушенным в жизни мирской, а я был по-прежнему подвижен, худощав и умудрен по части распутства.
— Замолчите! — повторил он. — Или я велю дать вам плетей за дерзость!
— Я и не думал дерзить вам, святой отец, я всего лишь хотел заметить, что я имею некоторое представление о любви — и земной, и, может статься, божественной.
— Молчать!
— Гуг, послушайте меня. Я вовсе не пытаюсь оспорить ваше старшинство — честное слово, клянусь. Вы меня знаете, во мне много мирского, но это совсем другое — я боролся с демонами.
— Вы одержимы бесами! В вас горит гордыня, и вы не внемлите воле Божией. — Он говорил, задыхаясь и судорожно хватая ртом воздух, и встал, чтобы вынести свое conclusio[73]. — Я не вижу смысла в продолжении беседы. Вы будете поститься на хлебе и воде, вы будете хранить молчание, вы будете присутствовать на общих капитулах, повергнув себя ниц, в течение месяца — под угрозой исключения. Если вы снова явитесь ко мне, то лишь приползя на коленях, ибо иначе я не приму вас. Господь да помилует вашу душу.
Вот так я лишился дружбы приора. Я не понимал до того момента, как его избрание возвеличило его в его собственных глазах. Я не понимал, что, бросая ему вызов, я словно бы сомневался в его способностях, в его праве занимать эту должность.
Может быть, если бы я это понимал, я бы не оказался в моем сегодняшнем положении.
Сентябрь миновал; начался пост; лето подходило к концу. Мы в обители отпраздновали Михайлов день и день святого Франциска. В горах пастухи повели стада к югу. На виноградниках давили виноград. Все шло своим чередом, согласно велению Божию (Он сотворил луну для указания времен, солнце знает свой запад)-[74], а отец Августин между тем лежал в могиле неотмщенный. Ибо я признаю, к стыду своему, что я не продвинулся ни на шаг в расследовании его убийства.
Приложив довольно усилий, я в течение нескольких дней собрал немало сведений о Жордане Сикре и Моране д'Альзене. Я уже знал, что Жордан прибыл в Лазе из гарнизона Пюи-лорана. Родом из Лимо, он оставил там семью, о которой редко говорил: его товарищи были уверены, что он порвал со всеми родственниками. Он был лучше подготовлен, чем большинство наших солдат, и носил короткий меч, коим владел весьма искусно. Прежде своего назначения в Святую палату, он служил в городском гарнизоне, и, как я выяснил, перевод был осуществлен по его личной просьбе. (Жалование нашего служащего выше, чем у солдата в гарнизоне, и обязанности менее обременительны, хотя положение, наверное, не столь почетно). Жордан вместе с другими четырьмя служащими жил в комнате позади лавки, принадлежащей Раймону Донату. Он не был женат. Он редко посещал церковь, если вообще посещал.
Эти факты были мне известны. Но, поговорив с его соседями, с его бывшими сослуживцами в городском гарнизоне — некоторые из них сопровождали меня в Кассера и горели желанием помочь, — я получил более полное представление о Жордане Сикре. Это был расчетливый, замкнутый человек, основательный во всем, что он делал. Он любил азартные игры и потакал своей страсти, но при этом редко оставался в долгу. Он со знанием дела рассуждал о стрижке овец и подножном корме. Он был завсегдатаем у блудниц. Его уважали, но не любили; я слышал, что у него не было близких друзей. Свободное время он проводил за игрой, в компании нескольких приятелей — наших и гарнизонных солдат, разделявших его интерес. Его пожитки (все, какие у него были) поделили между собой остальные обитатели комнаты. Ему было тридцать или около того, когда он вызвался сопровождать отца Августина в ту страшную поездку.