Далия Трускиновская - Скрипка некроманта
Маликульмулька не стало — был Мироброд, юный и насмешливый, сам — как ночной сильф, не слишком обремененный бедами, неудачами и телесной тяжестью, весело выпорхнувший на поиски приключений. Был же он? Был — и, слава ночи, вернулся.
— Так что же за другой предмет должен был явиться? — спросил Мироброд. И сам удивился своему волнению.
— Этот предмет…
Тут Тараторка преобразилась — попросту исчезла, а голос ее был голосом ночной незнакомки, пробуждающим любовь уже потому, что принадлежит тайне, загадке, душе, также лишенной в этот миг плоти, как новоявленный сильф Мироброд.
Ночь черным своим крылом решительно вычеркнула десять лет, десять смутных лет. Ночь вернула хранившегося где-то в ее закромах спящего Мироброда, пробудила его, обострила его слух — и он услышал то, что должен был услышать тогда:
— Этот предмет — вы…
Мгновенный и бурный разлад совершился в душе философа: Мироброд устремился на звук голоса и на дивные слова, Маликульмульк ухватил его за крыло с приказанием: стой, негодный, уймись, этого быть не может! Отчаянные же в тысяча восемьсот втором году новогодние подарочки, сказал Маликульмульк Мироброду, и не вздумай поверить, чудак, будто они к добру…
Незримая Тараторка молчала. Возможно, ждала взаимного признания — по вековечному ритуалу тут было для него самое место. Но что мог сказать философ? Даже того, что сей союз был бы весьма разумен — и то не мог произнести. Он сам воспитал эту девочку, знал ее, понимал ее, и она его знала, даже понимала, насколько это возможно в пятнадцать лет. Отчего бы не быть счастливым такому союзу? Оттого ли, что Мироброда более нет на свете, зато с каждым годом, вопреки законам природы, крепнет скорлупа, заключающая в себе философа Маликульмулька, крепнет плотный и громоздкий образ Косолапого Жанно, а вылупится ли что из этой скорлупы — одному Богу ведомо…
— Вы не верите? Иван Андреич, ей-Богу, я вас очень люблю, — сказала Тараторка. — Честное слово, люблю! Я никогда над вами не смеялась! Только… только у меня в голове все спуталось… В романах пишут, что девица влюбляется в одного и потом либо замуж выходит, либо помирает, а иначе — никак. А коли в двух — так она уж вроде нашей Фроськи… Иван Андреич, но в жизни-то все наоборот! Вот я вас люблю, я бы даже за вас замуж вышла — Екатерина Николаевна с Прасковьей Петровной о вас толковали, что вы будете очень хорошим мужем, ежели вас держать в ежовых рукавицах… Но я и Брискорна страстно люблю! Я все время хочу его видеть! Это ужас что такое!
Маликульмульк молчал — он был потрясен этим взрывом неопытных чувств. Душа Тараторки жаждала страстей — и запуталась совершенно, не умея их различить и дать им имя. А и впрямь — как много разных вещей обозначает наш язык словом «любовь»…
Брискорн?.. Вот кто, выходит, был первый предмет! И ничего удивительного — полковник еще молод и хорош собой, он строен, он гибок и подвижен, он ловко мельтешит в танце белыми панталонами, облегающими красивые сухие ноги, — и свою двууголку с роскошным султаном из черных петушьих перьев носит углом вперед, как офицер Генерального штаба или государевой свиты, такую вот удивительную привилегию пожаловали армейским инженерам.
— А еще Феденька, — пожаловалась Тараторка. — Я его никак позабыть не могу. Вот знаю, что люблю Брискорна страстно и отчаянно, а помню Феденьку — как мы в Зубриловке гуляли… он же меня за руку брал, когда никто не видел!..
Это она о втором из сыновей князя Голицына, о Федоре Сергеевиче, догадался Маликульмульк, и тут его мысль понесло, как взбесившуюся лошадь по чистому полю. Феденька — дородный красавчик, белолицый, с огненными глазами, такой приятный в дамском обществе, такой говорун — его французская речь безупречна, недаром родился во Франции! Кто еще столь удачно придумает, как расставить мебель в комнатах, как развесить картины, всякой безделушке найдет идеальное место, всякой вазочке и фарфоровой фигурке! Тоже ведь талант, если вдуматься, и Феденька использует его целиком — достаточно поглядеть, как он одевается, каким щеголем выступает, хотя и ему уж недалеко до Маликульмульковых семи пудов… должно быть, Тараторке все же нравятся полные мужчины, сама она худенькая, черненькая, а ей подавай большого и белокожего… и нет ли в этом некоторого особого смысла?.. Брискорном-то увлечься немудрено — все равно, что на красивую птичку заглядеться. А в глубине души желать чего-то основательного…
Маликульмульк, как русский человек из поговорки, тоже был задним умом крепок — Тараторка уже про Федора Голицына толковала, а он все слышал дрожащий голосок, твердящий о другом предмете, слышал — да и только, словно птаху, повторяющую все ту же трель… А другой голос, уж неведомо чей, отвечал ей в лад: отчего бы и нет, отчего бы и нет? Брискорн — щеголь, понятное дело, и Голицын — отъявленный щеголь, это для девицы немаловажно, а вот когда бы кто постоянно присматривал за Маликульмульком, всюду за ним бродя с одежной щеткой, когда бы кто каждое утро вешал на спинку стула у кровати свежую рубашку… а в обществе и он горазд развлечь дам, Феденька-то в искусствах мало смыслит…
Мысль, разложенная на два музыкальных голоса, мчавшаяся вольно и бестолково, вдруг остановилась, как баран перед новыми воротами. Она не желала, не могла развиваться дальше — в супружеском направлении. Словно бы кто-то с небес прикрикнул: «Хватит! Не для тебя сие!..»
И махнул безнадежно надломленным крылом воображаемый сильф-Мироброд. А Маликульмульк, ища спасения в подробностях дел земных, вспомнил те неприятные февральские дни в Зубриловке — когда угодившего в опалу князя Голицына привезли вместе с Феденькой, отставным гвардии корнетом — кстати, с чего он в семнадцать-то лет вдруг оказался отставным? Причем, что любопытно, молодца подрезали на взлете — он как раз вздумал опять служить и ехал к отцу в армию, чтобы делать военную карьеру под его начальством. Недели не прошло — прислали к родителям из столицы старшенького, князя Григория, который взлетел высоко, стал уж генерал-адъютантом, любимцем императора, и вдруг впал в немилость. Не успела Варвара Васильевна угомониться, как глядь — прибывают третий и четвертый сыны — Сергей и Михаил, юные семеновцы, отправленные в отставку без всякой с их стороны просьбы. Собралась вся семья — и стала понемногу зализывать раны…
— И Мишель… — вдруг прошептала Тараторка. — Я все думала — Мишель или Федя? Ведь Мишеля нельзя не любить! Я все его вспоминаю — нахмурится, брови сдвинет, лоб наморщит и вдруг как глянет — душа замирает! Тогда-то я дурочкой была, а теперь вспомню — прямо себя за глупость кляну! Он же так на меня глядел, а я ничего не понимала!
Маликульмульк вздохнул.
— Что это со мной? — спросила Тараторка. — Отчего я его так вспоминаю? И Брискорн… Иван Андреич, миленький, княгиня отдаст меня за Брискорна? Правда? Я буду — госпожа Брискорн! Как красиво, да? Госпожа Брискорн!
— Господи Иисусе! — воскликнул Маликульмульк. — Он что, делал тебе формальное предложение? Не сказавшись княгине, без ее позволения? Этого еще недоставало!
— Нет! Иван Андреич, нет! Если сделает — я откажу ему, ей-Богу, откажу!
— То есть как?
— Я его боюсь… Вас — не боюсь, а его — боюсь…
— Выходит, госпожой Брискорн ты хочешь быть, а замуж — боишься?
— Ну да… все девицы боятся… Иван Андреич, это же страшно — когда он захочет поцеловать… Я люблю его, я его безумно люблю, ни на что невзирая, но это… нет, нет, этого не будет! Лучше бы меня за вас отдали. Позвала бы Варвара Васильевна в кабинет и сказала: Иван Андреич — жених твой. К вам-то я давно привыкла… и никаких страстей…
Вдруг она расплакалась.
От этого разговора, от этих слез и всхлипов в голове у философа сделалось смятение.
С княгини бы сталось, заметивши их дружбу, решительно поженить подопечных. И князь бы не возражал — он в такие вещи редко вмешивался, хотя своенравная княгиня, признавшая его своим повелителем раз и навсегда, без его согласия серьезных дел не затевала.
Стало быть, на роду написано венчаться с девочкой? Что не сбылось с Анютой Константиновой — сбудется теперь, с Машей Сумароковой? Нет, невозможно, нельзя любить Машу так, как любил Анюту, Анюта — ангел, Маша… не ангел, да в этом ли дело?..
Нет, невозможно. Невозможно.
А кто запретил?
Да есть кто-то, имеющий в своем распоряжении железную решетку, на манер ажурных кованых ворот. Разбежишься — а у тебя перед носом смыкаются створки. Смотреть — смотри на радость, а трогать не смей, не твое… Философу жить не полагается — а лишь созерцать. На то он и создан. Может, от созерцания что-то внутри скопится, перемещается, заварится, вскипит, выстоится, как тот малороссийский борщ, что выучился отлично готовить повар Трофим.
А женщины… Кто-то, заведующий решеткой, говорит: Маликульмульк, ты и женщины — звери разной породы. Мироброд этого понимать еще не мог, а ты дожил до таких лет, что пора бы. Ты, положим, медведь; ты знал это подспудно и делал все, чтобы обратиться в медведя; Анюта — чистенький и игривый ягненок на цветущем лугу, невинный и неопытный; Тараторка — кошечка, пробующая коготки, черная кошечка, для которой скоро наступит первый март; Екатерина Николаевна — корова… корова, преданная музыке, хотя и не имеющая способностей… о Господи, что за нелепый образ!..