Борис Акунин - Азазель
— Зуров, вы?! — просипел Фандорин, наконец уразумев, что все еще находится не на том свете, а на этом.
— Не «вы», а «ты». Мы на брудершафт пили, забыл?
— Но за-зачем? — Эраста Петровича снова начало колотить. — Непременно хотите сами меня прикончить? Вам что, премию за это обещал этот ваш Азазель? Да стреляйте, стреляйте, будь вы прокляты! Надоели вы мне все хуже манной каши!
Про манную кашу вырвалось непонятно откуда — должно быть, что-то давно забытое из детства. Эраст Петрович хотел и рубаху на груди рвануть — вот, мол, тебе моя грудь, стреляй, но Зуров бесцеремонно тряхнул его за плечи.
— Кончай бредить, Фандорин. Какой Азазель? Какая каша? Дай-ка я тебя в чувство приведу. — И незамедлительно влепил измученному Эрасту Петровичу две звонкие оплеухи. — Это же я, Ипполит Зуров. Немудрено, что у тебя после таких напастей мозги расквасились. Ты обопрись на меня. — Он обхватил молодого человека за плечи. — Сейчас отвезу тебя в гостиницу. У меня тут лошадка привязана, у этого (он пнул ногой недвижное тело Пыжова) — дрожки. Домчим с ветерком. Обогреешься, хватанешь грогу и разъяснишь мне, что у вас здесь за шапито такое творится.
Фандорин с силой оттолкнул графа:
— Нет уж, это ты мне разъясни! Ты откуда (ик) здесь взялся? Зачем за мной следил? Ты с ними заодно?
Зуров сконфуженно покрутил черный ус.
— Это в двух словах не расскажешь.
— Ничего, у меня (ик) время есть. С места не тронусь!
— Ладно, слушай.
И вот что поведал Ипполит.
* * *— Думаешь, я спроста тебе адрес Амалии дал? Нет, брат Фандорин, тут целая психология. Понравился ты мне, ужас как понравился. Есть в тебе что-то… Не знаю, печать какая-то, что ли. У меня на таких, как ты, нюх. Я будто нимб у человека над головой вижу, этакое легкое сияние. Особые это люди, у кого нимб, судьба их хранит, от всех опасностей оберегает. Для чего хранит — человеку и самому невдомек. Стреляться с таким нельзя — убьет. В карты не садись — продуешься, какие кундштюки из рукава ни мечи. Я у тебя нимб разглядел, когда ты меня в штосс обчистил, а потом жребий на самоубийство метать заставил. Редко таких, как ты, встретишь. Вот у нас в отряде, когда в Туркестане пустыней шли, был один поручик, по фамилии Улич. В любое пекло лез, и все ему нипочем, только зубы скалил. Веришь ли, раз под Хивой я собственными глазами видел, как в него ханские гвардейцы залп дали. Ни царапины! А потом кумысу прокисшего попил — и баста, закопали Улича в песке. Зачем его Господь в боях сберег? Загадка! Так вот, Эразм, и ты из этих, уж можешь мне поверить. Полюбил я тебя, в ту самую минуту полюбил, когда ты без малейшего колебания пистолет к голове приставил и курок спустил. Только моя любовь, брат Фандорин, — материя хитрая. Я того, кто ниже меня, любить не могу, а тем, кто выше, завидую смертно. И тебе позавидовал. Приревновал к нимбу твоему, к везению несусветному. Ты гляди, вот и сегодня ты сухим из воды вышел. Ха-ха, то есть вышел-то, конечно, мокрым, но зато живым, и ни царапинки. А с виду — мальчишка, щенок, смотреть не на что.
До сего момента Эраст Петрович слушал с живым интересом и даже слегка розовел от удовольствия, на время и дрожать перестал, но на «щенка» насупился и два раза сердито икнул.
— Да ты не обижайся, я по-дружески, — хлопнул его по плечу Зуров. — В общем, подумал я тогда: это судьба мне его посылает. На такого Амалия беспременно клюнет. Приглядится получше и клюнет. И все, избавлюсь от сатанинского наваждения раз и навсегда. Оставит она меня в покое, перестанет мучить, водить на цепке, как косолапого на ярмарке. Пускай мальчугана этого своими казнями египетскими изводит. Вот и дал тебе ниточку, знал, что ты от своего не отступишься… Ты плащ-то накинь и на, из фляги хлебни. Изыкался весь.
Пока Фандорин, стуча зубами, глотал из большой плоской фляги плескавшийся на донышке ямайский ром, Ипполит набросил ему на плечи свой щегольский черный плащ на алой атласной подкладке, а затем деловито перекатил ногами труп Пыжова к кромке набережной, перевалил через бордюр и спихнул в воду. Один глухой всплеск — и осталась от неправедного губернского секретаря только темная лужица на каменной плите.
— Упокой, Господи, душу раба твоего не-знаю-как-звали, — благочестиво молвил Зуров.
— Пы-пыжов, — снова икнул Эраст Петрович, но зубами, спасибо рому, больше не стучал. — Порфирий Мартынович Пыжов.
— Все равно не запомню, — беспечно дернул плечом Ипполит. — Да ну его к черту. Дрянь был человечишко, по всему видать. На безоружного с пистолетом — фи. Он ведь, Эразм, убить тебя хотел. Я, между прочим, жизнь тебе спас, ты это понял?
— Понял, понял. Ты дальше рассказывай.
— Дальше так дальше. Отдал я тебе адрес Амалии, и со следующего дня взяла меня хандра — да такая, что не приведи Господь. Я и пил, и к девкам ездил, и в банчок до полста тыщ спустил — не отпускает. Спать не могу, есть не могу. Пить, правда, могу. Все вижу, как ты с Амалией милуешься и как смеетесь вы надо мной. Или, того хуже, вообще обо мне не вспоминаете. Десять дней промаялся, чувствую — умом могу тронуться. Жана, лакея моего помнишь? В больнице лежит. Сунулся ко мне с увещеваниями, так я ему нос своротил и два ребра сломал. Стыдно, брат Фандорин. Как в горячке я был. На одиннадцатый день сорвался. Решил, все: убью обоих, а потом и себя порешу. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Как через Европу ехал — убей Бог, не помню. Пил, как верблюд кара-кумский. Когда Германию проезжали, каких-то двоих пруссаков из вагона выкинул. Впрочем, не помню. Может, примерещилось. Опомнился уже в Лондоне. Первым делом в гостиницу. Ни ее, ни тебя. Гостиница — дыра, Амалия в таких отродясь не останавливалась. Портье, бестия, по-французски ни слова, я по-английски знаю только «баттл виски» и «мув ер асс» — один мичман научил. Значит: давай бутылку крепкой, да поживей. Я этого портье, сморчка английского, про мисс Ольсен спрашиваю, а он лопочет что-то по-своему, башкой мотает, да пальцем куда-то назад тычет. Съехала мол, а куда — неведомо. Тогда я про тебя заход делаю: «Фандорин, говорю, Фандорин, мув ер асс». Тут он — ты только не обижайся — вообще глаза выпучил. Видно, твоя фамилия по-английски звучит неприлично. В общем, не пришли мы с холуем к взаимопониманию. Делать нечего — поселился в этом клоповнике, живу. Распорядок такой: утром к портье, спрашиваю: «Фандорин?» Он кланяется, отвечает: «Монинг, се». Еще не приехал, мол. Иду через улицу, в кабак, там у меня наблюдательный пункт. Скучища, рожи вокруг тоскливые, хорошо хоть «баттл виски» и «мув ер асс» выручают. Трактирщик сначала на меня пялился, потом привык, встречает, как родного. Из-за меня у него торговля бойчей идет: народ собирается посмотреть, как я крепкую стаканами глушу. Но подходить боятся, издалека смотрят. Слова новые выучил: «джин» — это можжевеловая, «рам» — это ром, «брэнди» — это дрянной коньячишка. В общем, досиделся бы я на этом наблюдательном посту до белой горячки, но на четвертый день, слава Аллаху, ты объявился. Подъехал этаким франтом, в лаковой карете, при усах. Кстати, зря сбрил, с ними ты помолодцеватей. Ишь, думаю, петушок, хвост распустил. Сейчас будет тебе вместо «мисс Ольсен» кукиш с маслом. Но с тобой прохвост гостиничный по-другому запел, не то, что со мной, и решил я, что затаюсь, подожду, пока ты меня на след выведешь, а там как карта ляжет. Крался за тобой по улицам, как шпик из сыскного. Тьфу! Совсем ум за разум заехал. Видел, как ты с извозчиком договаривался, принял меры: взял в конюшне лошадку, копыта гостиничными полотенцами обмотал, чтоб не стучали. Это чеченцы так делают, когда в набег собираются. Ну, не в смысле, что гостиничными полотенцами, а в смысле, что каким-нибудь тряпьем, ты понял, да?
Эраст Петрович вспомнил позапрошлую ночь. Он так боялся упустить Морбида, что и не подумал посмотреть назад, а слежка-то, выходит, была двойной.
— Когда ты к ней в окно полез, у меня внутри прямо вулкан заклокотал, — продолжил свой рассказ Ипполит. — Руку себе до крови прокусил. Вот, смотри. — Он сунул Фандорину под нос ладную, крепкую руку — и точно, между большим и указательным пальцами виднелся идеально ровный полумесяц от укуса. — Ну все, говорю себе, сейчас тут разом три души отлетят — одна на небо (это я про тебя), а две прямиком в преисподню… Помешкал ты там чего-то у окна, потом набрался нахальства, полез. У меня последняя надежда: может выгонит она тебя. Не любит она такого наскока, сама предпочитает командовать. Жду, у самого поджилки трясутся. Вдруг свет погас, выстрел и ее крик! Ох, думаю, застрелил ее Эразм, горячая голова. Допрыгалась, дошутилась! И так мне, брат Фандорин, вдруг тоскливо стало, будто совсем один я на всем белом свете и жить больше незачем… Знал, что плохо она кончит, сам порешить ее хотел, а все равно… Ты ведь меня видел, когда мимо пробегал? А я застыл, словно в параличе, даже не окликнул тебя. Как в тумане стоял… Потом чудное началось, и чем дальше, тем чуднее. Перво-наперво выяснилось, что Амалия жива. Видно, промазал ты в темноте. Она так вопила и на слуг ругалась, что стены дрожали. Приказывает что-то по-английски, холопы бегают, суетятся, по саду шныряют. Я — в кусты и затаился. В голове полнейший ералаш. Чувствую себя этаким болваном в преферансе. Все пульку гоняют, один я на сносе сижу. Ну нет, не на того напали, думаю. Зуров отродясь в фофанах не хаживал. Там в саду заколоченная сторожка, с две собачьих будки величиной. Я доску отодрал, сел в секрет, мне не привыкать. Веду наблюдение, глазенапы навострил, ушки на макушке. Сатир, подстерегающий Психею. А у них там такой там-тарарам! Чисто штаб корпуса перед высочайшим смотром. Слуги носятся то из дома, то в дом, Амалия покрикивает, почтальоны телеграммы приносят. Я в толк не возьму — что же там такое мой Эразм учинил? Вроде благовоспитанный юноша. Ты что с ней сделал, а? Лилию на плече углядел, что ли? Нет у нее никакой лилии, ни на плече, ни на прочих местах. Ну скажи, не томи.