Борис Акунин - Любовница смерти
С нею Гэндзи вел себя совсем не так, как с матерью Офелии – был сух и деловит. Маса же вовсе не раскрывал рта – как сел за стол, так и не шевелился, только смотрел на Розалию Максимовну в упор своими щелочками.
Жалковатая особа взирала на строгого господина в черном сюртуке и молчаливого азиата с испугом и подобострастием. На вопросы отвечала пространно, с массой подробностей, так что время от времени Гэндзи был вынужден возвращать ее к нужной теме. Розалия Максимовна всякий раз сбивалась и начинала беспомощно хлопать глазами. Кроме того, беседе ужасно мешала собачонка – злобный карликовый бульдог, который беспрерывно тявкал на Масу и всё норовил вцепиться ему в штанину.
– Давно ли вы живете с госпожой Рубинштейн? – вот первое, что спросил Гэндзи.
Оказалось, что уже семь лет, после того, как Лорелея (которую дама именовала то «Лялечкой», то «Еленой Семеновной») овдовела.
На вопрос, предпринимала ли усопшая попытки наложить на себя руки прежде, ответ получился очень длинным и путаным.
– Лялечка раньше совсем не такая была. Веселая, смеялась много. Очень уж Матвея Натановича любила. Они легко жили, счастливо. Детей не завели – все по театрам, да по журфиксам, на курорты часто ездили, и в Париж, и еще в разные заграничные места. А как Матвей Натанович умер, она, бедняжка, будто умом тронулась. Даже травилась, – шепотом сообщила Розалия Максимовна, – но в тот раз не до смерти. А потом ничего, вроде как привыкла. Только на характер стала совсем-совсем другая. Стихи начала сочинять, ну и вообще… будто немножко не в себе сделалась. Если б не я, то и не кушала бы, как следует, все один кофей бы пила. Думаете, легко мне было при Елене Семеновне хозяйство вести? Все деньги, что от Матвея Натановича остались, она ему на памятник потратила. За стихи ей сначала платили пустяки, потом всё лучше и лучше, да что толку? Лялечка что ни день на кладбище десятирублевые венки слала, а дома иной раз и куска хлеба нет. Я ей сколько говорила: «Откладывать надо, на черный день». Да разве она послушает! А теперь вот и нет ничего. Она умерла, а мне на что прикажете жить? И за квартиру только до первого числа уплачено. Съезжать надо, да только куда? – Она прикрыла платком лицо, завсхлипызала. – Жу… Жужечка привыкла хорошо кушать – печеночку, косточки мозговые, творожок… Кому мы с ней теперь нужны? Ах, простите, я сейчас…
И, плача навзрыд, выбежала из комнаты.
– Маса, как тебе удалось з-заставить собачку умолкнуть? – спросил Гэндзи. – Большое спасибо, она мне очень мешала.
Коломбина только теперь заметила, что на протяжении всего монолога, с учетом сморканий и всхлипываний изрядно растянувшегося, бульдог и в самом деле не лаял, а лишь злобно похрюкивал под столом.
Маса ровным голосом ответил:
– Собатька морчит, потому сьто кушает мою ногу. Гаспадзин, вы спросири узе всё сьто нузьно? Есри нет, я могу почерпечь есё.
Заглянув под стол, Коломбина ахнула. Подлая тварь вцепилась бедному Масе в лодыжку и, свирепо урча, трясла своей лобастой башкой! То-то японец выглядел бледноватым, да и улыбался вымученно! Настоящий герой! Просто спартанский мальчик с лисенком!
– О господи, Маса, – вздохнул Гэндзи. – Это уж слишком.
Быстро наклонился и стиснул собачонке двумя пальцами нос. Малютка фыркнул и тут же разжал челюсти. Тогда Гэндзи взял его за шиворот и удивительно точным броском выкинул в прихожую. Донесся визг, истеричное тявканье, но вернуться в комнату мучитель не посмел.
Тут как раз вошла немного успокоившаяся Розалия Максимовна, но Гэндзи уже принял непринужденную позу: немного откинулся на спинку стула, пальцы самым невинным образом сцепил на животе.
– Где Жужечка? – спросила Розалия Максимовна осипшим от рыданий голосом.
– Вы еще не рассказали нам, что п-произошло в тот вечер, – строго напомнил Гэндзи, и приживалка испуганно заморгала.
– Я сидела в гостиной, читала «Домашний лекарь», Лялечка мне выписывает. Она как раз перед тем вернулась откуда-то и пошла к себе в будуар. Вдруг вбегает, глаза горят, на щеках румянец. «Тетя Роза!» Я перепугалась, думала пожар или мышь. А Лялечка как закричит: «Последний знак, третий! Он любит меня! Любит! Сомнений больше нет. К нему, к царевичу! Матюша заждался». Потом глаза рукой вот так прикрыла и тихонько говорит: «Всё, отмучилась. Ныне отпущаеши. Хватит шутиху из себя корчить». Я ничего не поняла. У Елены Семеновны ведь не разберешь, на самом деле что-то случилось или так, нафантазировала. «Который, – спрашиваю, – любит? Фердинанд Карлович, Сергей Полуэктович или тот усатый, что с букетом вчера приезжал?» У нее поклонников много было, всех не упомнишь. Только она их в грош не ставила, поэтому мне ее восторги странными показались. «Может, – говорю, – кто-то совсем другой объявился, новый?» А Лялечка смеется, и вид у ней такой счастливый, впервые за столько лет. «Другой, – говорит, – тетечка Роза. Совсем другой. Главный и единственный… Я спать иду. Не входите ко мне до утра, что бы ни случилось». И ушла. Утром вхожу, а она лежит на постели в белом платье и сама вся тоже белая…
Розалия Максимовна снова расплакалась, но теперь уже выбегать из комнаты не стала.
– Как дальше жить? Не подумала обо мне Лялечка, ни гроша не оставила. И обстановку не продашь – хозяйская…
– Покажите, где будуар Елены Семеновны, – сказал Гэндзи, поднимаясь.
Спальня Лорелеи разительно отличалась от простенькой комнаты Офелии. Тут были и китайские вазы в человеческий рост, и расписные японские ширмы, и роскошный туалетный столик с мириадом пузырьков, баночек, тюбиков перед тройным зеркалом, и много всякого другого.
Над пышным ложем висели два портрета. Один самый обычный – фотография бородатого мужчины в пенсне (очевидно, это и был покойный Матвей Натанович), а вот второе изображение Коломбину заинтриговало: смуглый красавец в кроваво-красном одеянии, с огромными полузакрытыми глазами восседал на черном буйволе; в руках он держал дубинку и петлю, а к ногам буйвола жались два устрашающих четырехглазых пса.
Гэндзи тоже подошел к литографии, но заинтересовался не ею, а тремя мертвыми черными розами, положенными сверху на раму. Одна была еще не вполне увядшей, другая изрядно пожухла, а третья совсем высохла.
– Господи, это еще кто такой? – спросила Коломбина, разглядывая картину.
– Индийский бог смерти Яма, он же Царь Мертвых, – рассеянно ответил Гэндзи, в упор глядя на позолоченную раму. – Глазастые псы высматривают добычу среди живущих, а петля нужна Яме, чтоб выдергивать из человека душу.
– «Царевич Смерть, приди в кроваво-красном облаченьи, подай мне руку, выведи на свет», – прочла Коломбина строки из последнего стихотворения Лорелеи. – Вот кого она имела в виду!
Но Гэндзи не оценил ее проницательности.
– Что за розы? – обернулся он к приживалке. – От кого?
– Это… – Она часто-часто замигала. – Разве упомнишь? Мало ли Лялечке цветов дарили? Ах да, вспомнила! Это она в последний вечер букетик принесла.
– Уверены?
Коломбине показалось, что Гэндзи слишком суров с бедной старушкой. Та вжала голову в плечи, пролепетала:
– Принесла, она сама принесла.
Кажется, он хотел спросить что-то еще, но взглянул на свою спутницу и, очевидно, понял, что она не одобряет его манер. Смилостивился над несчастной, оставил ее в покое.
– Благодарю вас, сударыня. Вы нам очень помогли.
Японец поклонился церемонно, в пояс.
Коломбина заметила, как, проходя мимо стола, Гэндзи незаметно положил на скатерть купюру. Устыдился? То-то.
Экспедиция была закончена. Коломбине так и не удалось установить, влюблен ли в нее Гэндзи, но на обратном пути она думала не об этом. Вдруг сделалось невыносимо грустно.
Она представила, что будет с папой и мамой, когда они узнают, что ее больше нет. Наверное, будут плакать, жалеть дочку, а после скажут, как мать Офелии: «Побыла на земле малое время и отлетела». Но им легче, чем Серафиме Харитоньевне, у них остаются еще сыновья, Сережа с Мишей. Они не такие, как я, утешала себя Коломбина. Их не подхватит шальной восточный ветер, не унесет на закат, навстречу погибели.
Так разжалобилась, что слезы потекли ручьем.
– Ну, как вам экскурсия? – спросил Гэндзи, посмотрев на мокрое лицо спутницы. – Может, все-таки поживете еще?
Она вытерла глаза, повернулась и расхохоталась ему в лицо. Сказала:
– Может, да, а может, нет.
Возле дома выскочила из коляски, небрежно махнула рукой и, легко постукивая каблучками, вбежала в подъезд.
Села за стол, не сняв берета. Обмакнула ручку в чернильницу и написала стихотворение. Получилось белым стихом, как у Лорелеи. И почему-то в народном стиле – из-за старушки-чиновницы, что ли?
Нет, не белой простыней – черным бархатом
Ложе брачное мое позастелено.
Ложе узкое, деревянное.
Всё в цветах – хризантемах и лилиях.
Что ж вы, гости дорогие, запечалились?
Что слезинки с лиц утираете?
Полюбуйтесь лучше, как светятся
Под венцом черты мои тонкие.
Ах вы, бедные, убогие, незрячие.
Вы всмотритесь-ка и увидите:
На постели, свечами обставленной.
Возлежит со мной рядом возлюбленный.
Как прекрасен его облик божественный!
Как мерцают глаза его звездные!
Его легкие пальцы так ласковы!
Хорошо мне с тобою, мой суженый.
Интересно, что скажет про стихотворение Просперо?
III. Из папки «Агентурные донесения»