Чудо, тайна и авторитет - Звонцова Екатерина
— Ладно-ладно, вот сейчас я вас слегка подразнил, простите, любезный Иван Фомич. Просто больно вы оголтело судите, невежественно, прямо как эти ваши, в свете, пусть и с большей жалостью, или что там у вас к прошлым делишкам, но все же…
— Я не хотел, — уверил К. Он сам прокручивал свои слова в голове и кривился. — И я… понимаю: D. можно помочь иначе, и…
— И все же в одном вы ошибаетесь-с. — Это дух сказал уже совсем мирно, даже почти ласково. Он опять оперся о стол рукой. — Немного совсем, по мелочи, в предпоследнем вашем тезисе… ну, что вам-то себя резать не нужно, чтобы проблемку решить. Ошибаетесь-с. — Рука с ножом потянулась ближе. — Это-то вам сейчас сделать и надобно. Так, думаю, вы многое дополнительно поймете; нет, даже не так: прочувствуете-с, как уверяли компаньончика… — Он облизнул губы. — Ну и дорожку пора бы нам открывать, дорожку-дороженьку, непросто ведь это. Если вы от меня чего-то еще хотите-с, конечно, сделайте-ка
честь!
С последними словами нож уже протянули, с молчаливым и требовательным «Бери» поднесли к самому носу. К. взял, взял прежде, чем осознал движение пальцев, — и, только почувствовав под ними гладкий перламутр, очнулся.
— Вы… — Он метнулся взглядом к лезвию. — Вы серьезно?
Бесовщина какая-то… во рту пересохло.
— Серьезнее некуда, — закивал призрак, опять потирая спину с праздным видом. — А чему вы дивитесь-то? Разве мой компаньончик не заставил вас, к примеру, гадостью какой лакомиться-с? Не так ведь все просто, сказочки с разными клубками да избушками — они не по фантазии писались, в них знаньиц много.
— Но резать руку… — пробормотал К. Что же они все такие чудные?
— Будто вы случайно никогда не резались, — фыркнул призрак и нахмурился. — Слушайте, любезный Иван Фомич, давайте-ка я для вашего спокойствия приведу главное правило нашей, так сказать, конторки. Призрак не может, никак не может живого убить. Так, побаловаться немного, да и только-с…
— Дело не в этом, — прохрипел К. Он уже закатал к тому времени рукав рубашки и смотрел на свою кожу. — Я не боюсь, я… не до конца понимаю, да и только. А я не люблю действовать без понимания, вы могли в том убедиться… теперь не люблю.
Дух опять улыбнулся и взял его за ладонь. Потянул немного к себе, разложил руку на столе, провел толстым пальцем по какой-то из линий на ладони. Пригляделся. Промурлыкал почти:
— А вы поймите-с пока одно — мальчик делает такое почти каждый день. Делает — а к правде не приближается, делает — а не приближается, делает…
— Хорошо, — прошептал К. Одни слова эти уже били наотмашь. — Хорошо, да, вы правы, черт возьми, а остальное пойму, может…
— Так режьте, режьте смелее! — Призрак его отпустил, заложил руки за спину. — Режьте — и думайте, какую — точнее, чью — дверь вам хотелось бы открыть. За такую смелость разрешаю вам самому сделать первый ход, сделаете — и как пойдет, ну же…
К. опустил глаза на свою распластанную возле свечи беззащитную ладонь. Все же лучше, чем вены; точно не кончится ничем совсем дурным; боль же — да пусть будет боль. Призрак прав: D., ничем подобного не заслуживший, проживает ее раз за разом. Проживает, ища в ней успокоения и ответов, но не находя второго, а первое — лишь на короткое время. Ему, К., это незнакомо. Понять — значит сделать шаг к справедливости. Но как же дрожат и потеют пальцы, как опять протестует разум, ища в происходящем подвох или тщательно скрытый темный ритуал…
— Режьте! — повторил призрак громче. — Дьявол не в крови, дьявол в безволии!
Глубоко вздохнув, К. замахнулся — и полоснул себя ножом через всю ладонь. Боль была вспышечная, долгая — а потом затуманившимся от слез глазам открылось жуткое зрелище. Кровавый росчерк взметнулся от кожи множеством завитков — и все они зашевелились, точно маленькие змеи. Сплелись в клубок, разлетелись, образуя безумные узоры, — и начали расплываться, как если бы воздух обратился в воду. Так это и ощущалось: дышать стало вдруг намного тяжелее, К. закашлялся. За несколько секунд, что он искал воздух распахнутым ртом, обагрилась вся комната: стол и бутыль, свеча и окно, стены, потолок, сам призрак и масляный свет вокруг него.
— Умница, — вновь лязгнули цепи призрака. — Большому кораблю… красиво тонуть.
Красная водяная глубь вспыхнула перед глазами, почернела, и все исчезло.
Совиный дом
В доме на Каретном все разладилось, и надолго — а кое-что и непоправимо.
Графиня разболелась и замкнулась, стала тревожнее, утешение теперь находила чаще в приблудных своих зверях, чем в людях. Граф тоже отбросил прежнее радушие и начал чаще ходить по каким-то гостям сам, чем звать друзей под крышу; если же оставался дома, то часами сидел в кабинете за делами или рисунками. Lize вступила в подростковую пору и стала просто отвратительной: втрое больше капризничала; вила из отца веревки, требуя дорогих нарядов и пирожных; надменничала с другими девицами, возомнив внезапно, что они совсем ей не ровня из-за немаленьких семейных денег. Что же касается D… он долго не ел, не гулял, не учился и ни с кем не разговаривал, кроме матери, — все ждал, что ему вернут любимого наставника. Казалось, утрата ранила его намного сильнее, чем «сны»: их он даже не желал обсуждать, раздраженно уверяя, что Василиск, как ни пытается, больше не может найти к нему дорогу, — ну и хватит об этом. О тайном прощании он стоически молчал. Иван тоже не выдавал заговорщиков, сам не до конца понимая почему и борясь с опасным желанием: поговорить с мальчиком открыто, заглянуть в его душу, понять, что ее одолевает. Он робел, пусть ребенок и не знал об осиной его ипостаси. Узнай он — вообще неизвестно, чего ждать: характер у D., лишившегося своего бесценного алебастрового рыцаря, стал стремительно меняться, и тоже не в лучшую сторону.
Ему попытались найти нового гувернера-учителя. Нашли одного, второго, третьего, попробовали женщину, потом совсем юнца. Всех мальчик выжил из дома с изумительной для такого ласкового существа жестокостью, быстро и хитро: одного умудрился даже подвести под кражу материнских сережек, хотя большинство просто изгрыз капризами в духе сестры, только еще злее. В конце концов на него махнули рукой, решив, что пору постоянной опеки он перерос. Учителя отныне все были приходящие, и с их существованием он смирился: никто больше не пытался занять священное место ни в опустевшей комнате, ни в чужих сердцах. Постепенно D. ожил и вернулся к обычным занятиям, правда вот улыбаться перестал, да и прежнего интереса к учебе не проявлял. И все же дурных снов, спонтанных страхов, тяги себя увечить — этого тогда не было. Он с головой ушел в рисование довольно мрачных полотен, часто грустил, опасался темноты и толпы и, как мать, отстранялся от мира — да и только.
Видя все это, Иван, конечно же, сразу решил отказаться от возможности, о которой D. с отвращением заикнулся в последнем разговоре с R. Предложения занять место Аркадия, впрочем, не последовало; вообще граф стал к Ивану как-то охладевать. Сначала прекратил показывать рисунки, потом — звать на беседы в кабинет, потом — вообще выделять из кружков молодежи, хотя к тому времени балы и вечера на Каретном возобновились. Иван переживал: друзей у него было не так много, тем более старших, умудренных, а граф и вовсе порой виделся ему абрисом покойного отца. Но к удивлению своему, подспудно Иван ощущал и облегчение. Семья эта слишком напоминала ему о вопросах к собственной совести — вопросах без ответов. Возможно, и сам Иван напоминал близнецам о беде, которую им хотелось оставить в прошлом. Так или иначе, теплый дом более не влек в праздные минуты и не радовал в тяжелые. Иван стал сокращать визиты. На них и не настаивали.
Поначалу он верил: нужно просто время — как обитателям Совиного дома, чтобы заживить раны, так и Осе, чтобы отрастить новое жало и принять факт: все он сделал правильно; да, пренеприятно, но правильно. Но вскоре перемена усугубилась, и Ивану все — от сов на чужих стенах до собственной души — начало казаться каким-то… гниющим. Раз за разом он перечитывал фельетон с колким названием «Учителя и ученики», разбирал тезисно, размышлял — и все громче звучал внутри крик: «Лжет, лжет, скотина!». И ни то, что мальчика больше не трогали ночные чудовища, ни горячая благодарность графа, ни щедрый гонорар так Ивана и не утешили, не развеяли сомнений. Так — наполнили сердце призрачной гордостью, зыбким довольством… но стоило чувствам этим схлынуть, как мир вновь посерел.