Среди падших (Из Киевских трущоб) (СИ) - Скуратов Павел Леонидович
Раздражение пьяницы, которому не дают пить, охватывало старика и несвойственная ему злоба подступала к сердцу, к горлу и лицо подергивала судорога.
За оконцами послышались шаги; хрустел снег. Галатея приподняла мордочку и стала прислушиваться. Все ближе и ближе становились шаги; вот скрипнула дверь, и Галатея с лаем кинулась вперед и вдруг, успокоившись, повернула назад, но не легла на матрац, а полезла под кровать.
Старик приподнялся на постели, спустил ноги и с томительным нетерпением смотрел на дверь…
Она отворилась и на пороге показался бледный, одетый не лучше отца молодой человек. Он был черноволос. Спутанно-курчавые волосы беспорядочно торчали в разные стороны.
Черные глаза лихорадочно блестели и от болезни, и от вина. Тонкие губы, безжизненные, бесцветные, как-то упрямо сжались; ноздри прямого, правильного носа подергивались, как у породистой лошади; руки были белы, с синими жилами, хотя и носили следы работы и мозолей…
Повернувшись спиной к отцу и лицом к окошку, молодой человек стал ковырять пальцем в оледеневших стеклах.
— Принес? — дрожащим голосом спросил старик.
Сын молчал.
— Принес? али нет? — бисово отродье! Оглох, что ли? — крикнул старик.
Сын молча отрицательно покачал головой и опустился на табурет.
Встав с постели, пристально всматриваясь в сына, пошатываясь от волнение, подвигался к нему отец.
— Опять нет? Что же, помирать мне?! Ты знаешь, что я к работе непригоден?! Э-э! да от тебя водкой пахнет?! Так ты…
Старик взял сына за плечи. Тот сидел молча, смотря лихорадочным взглядом на отца, с повисшими как плети руками.
— Так ты, — продолжал старик, — сам выпил, а меня на муки оставил! — и, сильно тряхнув его, сбросил с табурета на пол, рядом с матрацем, где только что отдыхала Галатея. Ошеломленный неожиданным падением, молодой человек впал в беспамятство. Бледное лицо стало еще бледней и на уголку губ показалась пена. Нахлынувшая злоба сразу откатилась у старика и он, перепуганный, бросился на колени перед сыном. Рыдания душили его и он, всхлипывая, припав, казалось, к безжизненному телу, с отчаянием твердил:
— Сынку мой! Голубь мой! Прости меня! Ведь я люблю тебя! Ведь ты голубь, неповинный голубь!.. Да неужто ж ты помер?! С кем же я теперь пить буду, с кем горе заливать стану?! Сынку родный — встань, утешь отца…
Тяжелый вздох вырвался из груди Павла…
С невероятным усилием старик, Савва Кириллович За-вейко, так будем звать оборванца-старика, оттащил сына на матрац. Из маленькой кадушечки он набрал воды в глиняную кружку и дал испить. С томительным ожиданием его старческие глаза впивались в болезненное лицо, и когда сын открыл их, глухие рыдания вырвались наружу и слезы, горько-соленые слезы, потекли по одутловатому лицу, прячась в седых клочках бороды…
— Батя, не плачь, полно… мне хорошо… — прошептал больной.
— Сынку мой родный, ради Христа — прости меня! Слушай, побудь один, а я схожу за лекарем… слышь, я схожу.
— Как хочешь… устал я… подремлю… и грудь ноет… только недолго… скучно мне…
— Я мигом, мигом…
Старик заторопился идти к лекарю, насколько могли двигаться ослабевшие ноги.
В каморке царила полная тишина и Павлюк лежал, откинув голову назад. Беззвучно, быстро дышал он, как будто не желая вздохнуть полно, сильно, не желая впустить здоровый воздух в эту иссохшую, надтреснутую грудь…
Галатея тоже притихла и исподлобья смотрела на молодого хозяина. Изредка ее паршивый облезлый хвост двигался от лева к праву, беспокоил спокойно лежащую пыль и тем показывал свое расположение, свое участие к происходившему.
Промерзлые стены… дыханье холода… человек… собака… полудохлые тараканы… клопы… низкий потолок, точно гробовая крышка, повисшая над всем этим… снежные холмики вокруг и сумрак надвигающейся ночи.
Время шло… Старик не возвращался…
Павлюк приподнялся с трудом на локоть и большими, широко открытыми глазами вглядывался в окружающий мрак…
— Батя, ты пришел? Аль спишь?
Ответа не было.
— Батя! Не слышишь, что ль?
Ответа опять не было, только что-то мокрое, теплое скользнуло по его щеке и уху. Павлюк вздрогнул. Вот опять. Он провел рукой около себя, и рука наткнулась на Галатею. Это сучонка отозвалась на голос и лизнула его языком.
— Ах ты, глупая, поди сюда, поди сюда — костлявая! — позвал он собачонку. Та усердно, быстро зачастила хвостом; в знак покорности пригнулась и легла на спину кверху брюхом, тихо, ласково повизгивая…
Погладив ее, Павлюк приподнялся на своем ложе и сел. Отец ушел за лекарем, хотел вернуться, а его нет и нет. Может, спит крепко, задал себе вопрос Павлюк и пошел к кровати. Ощупав ее, он убедился в отсутствии старика.
— Где же он? Жив ли? Может, замерз? Может быть, уже его застывший труп лежит где-нибудь в участке?
Одно предположение сменялось другим; мысли работали скачками, порывисто, и беспокойство все больше и больше охватывало Павлюка. Пойти искать? Но куда? В ночлежный приют? Зачем ему быть в приюте, когда есть свой угол — холодный, но свой… Нет, подожду еще немного… Он сел на табурет у окна. Сумрак давно сменился черной пеленой ночи… В каморке делалось все холодней и холодней. Павлюк взял лохмотья, заменяющие одеяло, накинул на себя и сел на прежнее место… Одеяло не помогало… Он позвал Галатею, положил на колени и закрыл ее и всего себя вплоть до головы, — стараясь согреться своим дыханием и дыханием собаки.
Был момент, когда, казалось, желаемое тепло приветливо, ласково охватило бренные тела двух живых существ… Даже мечты легкой тенью стали появляться в голове Павлюка… унеслись воспоминаниями в далекое прошлое. Точно сквозь флер мимо него проходили тени невозвратного… Вот хорошая квартира… светло, уютно, тепло… Молодая женщина… красивая, веселая… это мать… Молодой мужчина… знакомый… Отец, сперва довольный, счастливый, потом грустный, неприветливый. Потом пустота в воспоминаниях… а затем отсутствие и матери, и знакомого… Один отец… часто пьяный… другая квартира, хуже, меньше… А там еще и еще хуже… ученье урывками… потом нужда и вот…
Вдруг что-то сильно стукнуло в окно…
Павлюк вздрогнул, прогнал собачонку и стал слушать… Что-то опять стукнуло… Галатея ощетинилась, подняла уши и насторожилась… Вот опять… «щелк!» Точно кто-то таинственно давал о себе знать… Павлюк стал вглядываться в замерзшее окно, но иней и лед не давали увидеть что бы то ни было. Накинув шапку, Павлюк выбежал на улицу… Кругом никого… Только «завируха» подхватывала, точно пыль, снег и несла его вдоль дороги. Он подошел к окну и тут только понял, что это щелкала синяя бумага, заменявшая одно из стекол.
Пронизывающий морозный ветер ожигал члены Павлюка, он проникал в его душу, сердце, он обнимал своими жгуче-ледяными объятиями его тело и точно чеканной, ледяной рукой давил мозг, сердце… и останавливал кровь…
Павлюк бросился домой… в каком-то приливе отчаяния он схватил расшатавшуюся табуретку, ударил ею об пол так сильно, что она разлетелась на куски. Подобрал их, кинулся к печи, вырвал кусок соломы из матраца, подложив ее под дрова, поджег и через минуту — яркое пламя вспыхнуло и осветило убогую обстановку конуры, бледное лицо Павла и образок.
Закопошились тараканы, поползли из углов на свет, на тепло и их тараканьим жизням стало так же радостно, как светло и радостно было на миг в душе Павлюка. Чем ярче горели останки табурета, чем сильнее освещалась красноватым светом комната, тем учащеннее билось сердце страдальца, тем все с большим и с большим забытьем счастливого упоения он вдыхал больной грудью нагревающийся воздух. Но вот деревяшки обратились в ярко-красные уголья, игравшие огненными тенями, с синеватым огоньком наверху; вот они потускнели, покрылись пеплом, вот развалились на части, а вот осталась одна горячая зола.
С каждой минутой агонии огня, снова холод упрямо борол тепло и с каждой минутой безнадежная тоска охватывала Павлюка.
Жизнь… холод… муки… болезнь… и впереди — что? Что впереди?! Что впереди?!! В отчаянии он бросился на кровать, уткнулся лицом в подушку, на которой еще сохранилось углубление от головы отца, и заплакал; заплакал слезами безысходной тоски и печали…