Ольга Михайлова - Молох морали
Какая радость глубже? Дибич слегка прикрыл глаза, как бы желая продлить этот трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, — тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить… или упустить эту девушку, утратить эту хрупкую красоту медичейской эпохи, эти глаза лесной лани.
…Сейчас Андрей Данилович уверял себя, что у него не было ни видов, ни намерений, просто захотелось пофлиртовать. Но его даже не отвергли, а просто не заметили. Он говорил комплименты — его не слушали, приглашал танцевать — к нему повернулись спиной. Два дня назад Елена в Петербург, Дибич же, к его собственному удивлению, две ночи не смыкал глаз, обостряя пытку неудовлетворённой плоти тягостными мыслями. Им овладела странная болезненность, вся кровь казалась неисцелимо заражённой.
По природе своего вкуса Дибич искал сугубого наслаждения: осложнённой радости чувств, глубокого возбуждения, всепоглощающих страстных порывов, при этом не был сентиментальным, скорее, напротив, знавшие Андрея Даниловича часто упрекали его в бесчувственности. Дибич менял женщин как перчатки, они не занимали ни сердца, ни ума, но он привык считать себя неотразимым. Публичное унижение портило реноме, ведь гадина Тропинин уже растрезвонил повсюду, что его репутация донжуана дала трещину и его лучшие дни позади.
Ладно, он столкнётся с ней в Питере, и тогда посмотрим. Гордыня, девочка, грех смертный.
Ныне, выезжая из Варшавы в Санкт-Петербург, Дибич хотел отдохнуть и надеялся, что билет дипломатической брони первого класса, которым, по пословице, ездили только принцы, дипломаты, американцы и дураки, оградит его от нежелательных знакомств и излишне разговорчивых попутчиков.
Увы, надежда не оправдалась. В его купе уже стоял молодой брюнет, вначале показавшийся Дибичу одним из тех лощёных светских хлыщей, для которых l'amour — fleur sur le bord de l'abîme[2]. Француз неторопливо снял шляпу, вынул из кармана пальто небольшое издание in-quarto, положив его поверх смятой «Monde». Gabriele Giambattista Marino, мелькнуло на обороте. «О, мой Бог, он итальянец, всю дорогу покоя болтовнёй не даст…», — раздражённо подумал Дибич, но тут незнакомец обернулся, и дипломат сразу осознал своё заблуждение.
В глазах его спутника проступало то расплывчато-мутное и туманное, что европейцами обычно зовётся âme slave[3], и Дибич понял, что перед ним его соплеменник. Какой там «une fleur»…
Теперь Андрей Данилович разглядел незнакомца. Безукоризненная правильность бледного лица приводила на память мертвенность кладбищенского мрамора, нос, выточенный с классической строгостью, делал его похожим на молодого Алкивиада, но в тяжёлых царственных глазах колебалась ряска болотной тины и плыла мутная поволока.
Незнакомец был, на взгляд Дибича, или упадочно красив, или волнующе некрасив, но он приковывал к себе любой взгляд. «Умён, запредельно умён, и прекрасно это знает», — пронеслось в мозгу Дибича. «Русский, состоятелен, точнее, богат, законы и ограничения для такого — ничто. Они помимо него. В голове бездна… или кавардак… или истина. Спрашивать ему некого — да и не о чем. Ответы есть на все, но никого и словом не удостоит… А глаза-то, глаза… Точно прокурорские».
«Ряска бурых болот, ядовитый мышьяк,
Средь гниющих коряг в липкой тине тумана,
Мутят воду не лапы бородавчатых жаб —
Плавники змееглавого Левиафана…»
Эти странные строки проступили и погасли. Он удивился, потому что совсем не ощущал вдохновения. Виски по-прежнему то сжимало болью, то отпускало.
Дибич сел и устремил взгляд за окно, в темноту. Нечёткость отображения тёмном стекле придавала его лицу очертания черепа, отобразив крутой перепад высокого лба в резкую горбинку носа, чёрные пятна глазных впадин, провалы под скулами и выпуклость подбородка, рассечённого пополам тёмной ложбиной. В стеклянном отражении Дибич увидел, что его попутчик взял книгу и углубился в чтение, сам же он, чуть повернувшись, неожиданно заметил газетный заголовок. Ахнув и забыв спросить разрешения, схватил газету и пробежал глазами полосу: второго апреля 1879 года на императора Александра Второго во время его обычной утренней прогулки в окрестностях Зимнего дворца без охраны и без спутников совершено покушение. Покушавшийся — Андрей Соловьёв, дворянин, отставной коллежский секретарь, тридцати трёх лет. Все выстрелы прошли мимо. Соловьёва настиг штабс-капитан корпуса жандармов Кох, задержавший его возле здания министерства иностранных дел. При задержании Соловьёв принял яд, но был спасён медиками.
Сегодня было пятое апреля. Дибич из-за чёртовой хандры просто разминулся с последними новостями, не читая в эти дни газет. Он содрогнулся и почувствовал, как по телу прошла отвратительная волна тошнотворной слабости. Потомственный дипломат, он ненавидел кровь. А между тем после убийства в прошлом году шефа жандармов Мезенцева, в феврале был убит князь Кропоткин, вскоре за тем — полицейский агент Рейнштейн в Москве и, наконец, тринадцатого марта жертвой злоумышленников едва не пал сам Александр Дрентельн, нынешний шеф жандармов, ехавший в карете в комитет министров. У Лебяжьего канала с ним поравнялся всадник, выстрелил, потом быстро поскакал по Шпалерной и скрылся, однако был пойман и оказался поляком Мирским. И вот — новое покушение… Государь-император.
— Вам полегчало, Андрей Данилович?
Дибич поднял голову и встретился глазами с незнакомцем. Он не растерялся и не удивился, но ответил не сразу. Ему вдруг показалось, что он ждал чего-то неожиданного, необычного, причём — как раз от этого человека.
— Вы меня знаете? — вежливо осведомился он.
— Мы никогда не встречались, — покачал головой незнакомец.
Дибич не спросил, откуда тогда собеседник знает его имя, но задумался. Попутчик появился в купе первым и не мог видеть меток на его багаже, но и там были только инициалы — «А.Д.» Впрочем, он мог слышать о нём стороной…
— Я велел слуге купить билет, оставался час до отхода поезда, был только первый класс, одно место в этом купе, другое было забронировано Андреем Даниловичем Дибичем, — вяло пояснил попутчик своё всеведение. — Так ваша голова прошла? Не спать две ночи подряд — тяжело.
Дибич нервно улыбнулся.
— Честь имею представиться, — поклонился прозорливец, — Юлиан Витольдович Нальянов.
Дибич не спросил, как господин Нальянов узнал, что он не спал две ночи. Это не билеты, от кассира такого не узнаешь, но раз уж угадал, не хотелось давать этому Юлиану Витольдовичу повод ещё раз казаться провидцем. Неожиданно Дибич понял, что голова и вправду прошла, взгляд его просветлел.
— Благодарю вас, Юлиан Витольдович, мне полегчало. — Он сложил газету и кивнул на передовицу, — вы читали?
Нальянов утвердительно склонил голову. Читал-с.
— Господи, дворянин, — поморщился Дибич. — Когда этим занимается чернь, понятно, но дворянин… поднять руку… Как можно-то?
— Революционеры — не чернь и не аристократия, — снисходительно пояснил Нальянов, — это прослойка неудачников и банкротов всех классов и профессий: разорившиеся помещики и обанкротившиеся купчики, неудавшиеся адвокаты и пойманные на взятке помощники присяжных поверенных, прогоревшие лавочники и спившиеся рабочие, в общем, недоноски и отбросы всех мастей. Этот, — он снова кивнул в направлении газеты, — смог только сдать экзамен на преподавателя уездного училища. Через тридцать лет службы он мог бы стать «его превосходительством», но он и ему подобные не хотят ждать тридцать лет, они хотят всего и сразу, а сделать из коллежского секретаря премьер-министра может только революция.
— Но не все же там карьеристы, — в тоне Дибича, хоть он и возражал своему спутнику, не было отторжения, ибо по сути он был явно согласен со сказанным.
— Не все, — согласился Нальянов, — есть и прекраснодушные глупцы-идеалисты, боящиеся прослыть недостаточно либеральными. Это тот редкий случай, кстати, когда жажда свободы делает человека рабом.
— Да, но ведь есть и подлинные либералы, — Дибич улыбнулся, снова явно подыгрывая собеседнику.
Нальянов высокомерно усмехнулся.
— Либерализм в России — привычное своекорыстие лжи. За фразу «Я верю в русский народ!» всегда наградят аплодисментами, а кто же не любит аплодисментов? В итоге человек порой так изолжётся, что и сам верит в свою искренность. А на самом деле нам ведь всем совершенно наплевать на народ, он — только повод для проявления прекрасных чувств, и не будь народных бедствий, тысячам интеллигентов хоть вешайся. О чём кричать и протестовать?
— Но ведь иные на эшафот идут, помилуйте, вон как этот… как его… — Дибич заглянул в газету, — Соловьёв.
— Для того, кто ежеминутно готов умереть, — рассудительно заметил Нальянов, — если не лжёт, конечно, как сивый мерин, — уточнил он, чуть наклонив голову к собеседнику и блеснув глазами, — интересы народа, за которые он умирает, никакой ценности иметь не могут. Смертнику всё безразлично: и народ, и честь, и совесть, уверяю вас, — он пренебрежительно махнул рукой, потом продолжил, — это потусторонние люди с искажёнными мозгами, в которых — окаменелая затверженность недоказуемых постулатов. Это то, что в старину называлось ересью, проще говоря, помрачение ума. Сами подумайте, Андрей Данилович: наша интеллигенция, фанатично стремясь к самопожертвованию, столь же фанатично исповедует материализм, отрицающий всякое самопожертвование. Я не устаю умиляться помрачённости этих голов.