Джеймс Риз - Досье Дракулы
И в самом конце последней разборчивой строки, над оборванным краем вырезки, написано: «Этот негодяй Джек Потрошитель снова воспользовался услугами почты». Стокер опять-таки добавил: «Надежда. Надежда остается».
Надежда? Надежда на что? Этот вопрос побудил меня сосредоточиться на лоте 128. Уверяю вас, то, что мне удалось узнать в результате, невозможно переоценить.
В заключение указываю на то, что текст, предложенный вашему вниманию, представляет собой мое прочтение утраченной подборки материалов из 128-го лота, которую можно назвать «Досье Дракулы». Ни в коей мере не претендуя на авторство, я лишь позволил себе скомпилировать изначальное содержание «Досье» таким образом, чтобы придать ему логическую или, скорее, хронологическую последовательность. Я разделил его на три поры. Проведенная мною работа была необходима для придания осмысленности страницам, не предназначавшимся для прочтения кем бы то ни было за пределами узкого круга приятелей Стокера. Свои комментарии я поместил в виде примечаний и сносок, в которых мною, в частности, идентифицируются упоминаемые персоналии, порой забытые, порой же сохранившие известность, но не легко узнаваемые в контексте. В остальном же возможность поведать свою историю и раскрыть свою тайну я оставил самому Стокеру. Итак, мадемуазель Дюран, мой парижский поверенный ждет вашего ответа. Решите вопрос с моей анонимностью — и можете публиковать «Досье Дракулы», как вам угодно. Вам я завещаю оригинал, а мы вдвоем завещаем миру тайну Стокера. В ответ я прошу лишь одного, чтобы вы позволили мне покинуть этот мир un inconnu — неизвестным. Сделайте так, чтобы мое имя не было связано с этими страницами, с преступлением всех времен и дьяволом, который его совершил.
Искренне ваш
«Граф де Билль»
Засвидетельствовано: Николя Массип, адвокат
Первая пора
ДЕНЬ
Дневник Брэма Стокера
Понедельник, 12 марта 1888 года
Казалось разумным, выйдя на улицу, спрятать нож.
На это у меня здравого смысла хватило, но вот почему я захватил нож с собой, сказать не могу. Лучше было бы оставить его в гостинице или спрятать в театре, где мы пользовались им в последний раз. Но нет, вот он в руке, мало того что окровавленный, но еще и такой длинный, что так просто его не спрячешь: восьмидюймовый стальной клинок и резная рукоять в непальском стиле. Если увидеть этот нож хоть один раз, его уже не забудешь.
Рукоятка торчит из моего кармана. Я попытался спрятать ее в своей пораненной ладони, но острие прорвало подкладку кармана и покалывает кожу, как весенний росток, которому не дождаться конца этой, худшей на моей памяти манхэттенской зимы. Когда я, спотыкаясь, брел по заснеженной 5-й авеню, наверно, могло показаться, что сейчас я достану клинок и брошусь на какого-нибудь прохожего, хотя это, конечно же, не так.
Я сошел с ума? Может быть. Но так или иначе, до сих пор мне доводилось иметь дело только с пружинными бутафорскими ножами, сценическим оружием, лезвие которого при соприкосновении с телом актера убирается в полую рукоять. Но этот нож, мой нож, совершенно другой, ибо Генри и слышать не хочет ни о какой бутафории. «Реальность — это все», — говорит он и его Шейлок, когда он каждый вечер выпрашивает у Антонио свой законный фунт плоти. Настоящее лезвие по-настоящему приставляется к обнаженной груди. Да. Реальность — это все.
Вот так: фунт плоти, о котором писал Бард. Или галлон моей собственной крови.
А что, если нож жаждал именно меня, жаждал ощутить вкус моей крови? А я сам? Конечно, ни один нож не обладает собственной волей… но может ли действовать по собственной воле рука? Я спрашиваю об этом, ибо если нет…
Увы, я не смею написать это слово после совершения столь опрометчивого поступка, и пусть его исполненный греха звук не сойдет с моего языка. Я не обменяю чернила на кровь и не назову здесь этот поступок. Нет. Но кровь, да, вся эта алчущая, сочащаяся (кап-кап) сквозь наложенный мной ненадежный жгут, стекающая на острие ножа и капающая (кап-кап) на только что выпавший снег 5-й авеню кровь оставляет красный след, пунктиром обозначающий мой петляющий путь. След, выдающий меня так же, как полчаса тому назад выдавала меня моя собственная рука.
Все, с меня хватит, больше никаких порезов. Моя левая, раненая рука пульсирует, как и правая, которая словно сочувствует ей. Конечно, оттереть кровь с лезвия не трудно, но вот тело так просто в порядок не приведешь. Не говоря уж о душе. А раз так, что мне остается? Только принять эту боль в качестве покаяния.
А что мне еще делать? И что со мной теперь будет?
Письмо
Брэм Стокер — Холлу Кейну[1]
19 марта 1888 года
Мой дражайший Хомми-Бег![2]
Мне о многом нужно поведать тебе, старина, поскольку в последнее время маятник моей жизни качнулся в плохую сторону. И будь я проклят, если Черные Гончие не напали на мой след.
Я пишу, готовясь со всей труппой[3] к гастролям в Уэст-Пойнте, и при этом мечтаю получить хоть какую-то выгоду от мира в лице «губернатора», который в настоящее время меня избегает.[4] Поскольку немалое число артистов «Лицеума» следуют его примеру, я избавлен от утомительной необходимости следить за ними и их разнообразными нуждами. Хотя, конечно, именно на долю вашего покорного слуги выпала обязанность организовать этот ранний, в восемь часов утра, специальный поезд от Мэдисон-сквер, который, пыхтя, перемещает всех и все — актеров, декорации, костюмы — по направлению к Военной академии. И позволь заметить, это совсем не простое дело, ибо как Нью-Йорк, так и все восточное побережье засыпаны снегом. При этом, однако, публике так не терпится, что иные стоят вдоль тех самых рельсов, по которым мы катим, и машут руками нашему составу так, словно это кеб.
Конечно, в вышеназванном поезде присутствует дражайшая Эллен.[5] Именно с ней одной я делю купе. И если я пребываю в редкостной благости, то лишь благодаря тому факту, что Э. Т. сидит молча, вперив взор в пробегающий мимо снежный пейзаж, не считая тех моментов, когда отправляет очередной лакомый кусочек в пасть своего Драмми, драгоценного терьера, пристроившегося у нее на коленях. Мимолетный взгляд, искоса брошенный на ее неправдоподобно прекрасный профиль, говорит мне о том, что сейчас она «репетирует». Наверняка она мысленно проигрывает роль Порции, поскольку сегодня вечером нам предстоит играть «Венецианского купца» для курсантов Уэст-Пойнта.
Ты, Кейн, тоже сверх всякой меры претерпел и сплин, и уныние, поэтому мне нет нужды описывать тебе эти сырые подвалы, куда порой спускаются и разум, и душа, и все же я обращусь к некоторым подробностям моего собственного спуска. Может быть, стоит назвать это катарсисом? Или исповедью? Неважно, так или иначе, но я должен сначала попросить у тебя прощения за ужасное состояние письма. В этом турне у меня было еще меньше времени для себя, чем в Лондоне, и вздумай я отложить это письмо в сторону до того момента, когда можно было бы привести его в должный вид, боюсь, ты не скоро получил бы весточку от своего старого друга Стокера. Поэтому я отправлю его вовремя, но со словами: не обращай внимания на пятна.[6] Да, это пятна крови. И это моя кровь, пролитая случайно. Я надеюсь на это. И буду об этом молиться, ведь молитва помогала мне до сих пор.
Безусловно, я должен попросить прощения и за мое чистописание. Поезд трясет, кончик пера скачет по бумаге, но в еще большей степени эти каракули объясняются мумифицированным состоянием моей левой руки, которая от запястья до кончиков пальцев замотана бинтом. На большой палец наложен лубок, что должно способствовать заживлению почти отсеченного сухожилия, а остальные четыре пальца высовываются из-под белой повязки, как весенние побеги из-под снега. А моя правая рука, которой я пишу, похоже, страдает от сочувствия к левой, что и объясняет эту ужасную мазню.
Кровь — да, ее пролился целый поток. И мне еще повезло, что…
Впрочем, нет, нет, нет! Разве не стоило бы признать меня первостатейным невежей и грубияном, вздумай я описывать собственные невзгоды вместо того, чтобы исписать еще полстраницы и поздравить тебя, дорогой друг, с публикацией твоего «Судьи с острова Мэн». Ты знаешь, что «Панч» переименовал его в «Деятеля»? Ну конечно знаешь. Но ты не можешь знать того, что я недавно узнал от твоего американского издателя: за первые три недели роман разошелся здесь в количестве 70 000 экземпляров. Поразительно, воистину поразительно! Россетти[7] был прав, предписывая тебе стать Бардом острова Мэн, ибо таков ты теперь и есть. И я надеюсь, что, когда ты держишь эти замызганные листочки, ты счастлив, сидишь лицом к морю, высоко в твоем любимом замке Гриба. Рядом с тобой Мэри, на коленях у тебя Ральф.[8]