Виктор Полонский - Главная роль Веры Холодной
– Я вас не понимаю, господин полковник… – искренне удивился ротмистр. – Если не с Цалле начинать, то с кого?
– С тех, кто приносит ей сведения! – Ерандаков повысил голос и в сердцах так сильно хватил крепким кулаком по дубовой, обитой зеленым сукном столешнице, что тонко зазвенел стеклянный абажур стоявшей на столе лампы, а полупустой стаканчик для карандашей подпрыгнул и опрокинулся, карандаши рассыпались по столу. – Ваше дело не головы рубить немецкой гидре, чтобы вместо одной две на том же месте вырастало! Ваше дело – сделать так, чтобы гидра с голоду сдохла! Или питалась тем, что вы ей подсунете! У вас в отделении вместе с вами служит четырнадцать человек! Четырнадцать, не два! Вам даны поистине неограниченные полномочия, крупные средства!..
Насчет средств Ерандаков, конечно, преувеличил, а вот насчет полномочий нисколько. Его стараниями и с благословления военного министра сотрудники контрразведки при выполнении ими служебных обязанностей могли привлекать к содействию кого им заблагорассудится, невзирая на должности, чины и звания.
– И что же?! – Не видя в глазах ротмистра понимания (там был один лишь испуг), Ерандаков осекся и махнул рукой. – Возвращайтесь в Москву и передавайте дела штабс-ротмистру Немысскому…
– Но, ваше превосходительство… – Акулин-Коньков, не ожидавший такого оборота, растерялся настолько, что, во-первых, продолжал сидеть, а во-вторых, совсем не по-уставному развел руками.
«Офицер…. твою мать! – подумал Ерандаков. – Вошь нагашная…»
Подумал, тут же устыдился своих грубых, простонародных мыслей и поправил себя, заменив «вошь нагашную» на petit esprit[5]. Потомственное дворянство роду Ерандаковых выслужил дед-полковник. Во время службы в полку Ерандаков «второразрядности» своего дворянства не ощущал. А вот в Жандармском корпусе, да еще в Петербурге, – дело другое. Фамилия каждого третьего из сослуживцев, если не каждого второго, значилась в Бархатной книге[6], на неродовитых дворян родовитые смотрели свысока. Ерандаков тянулся, впитывал аристократические манеры, практиковался во французском, чтобы говорить бегло, да с парижским выговором, заставил себя полюбить оперу и вообще музыку, настоящую, классическую, к которой сызмальства был равнодушен.
– Продолжите службу на прежнем месте. – Акулин-Коньков пришел в контрразведку из Московского жандармского дивизиона. – Я поговорю с полковником Фелициным относительно вас.
Так и подмывало добавить: «Командовать эскадроном, ротмистр, – это все, на что вы способны», – но Ерандаков удержался от грубости. Сам виноват, не разглядел вовремя дурака. «Что поделать? – подумал полковник, оправдываясь перед самим собой. – Расклад таков, что на одного Щукина приходится три дюжины Акулиных вместе с Коньковыми, и ничего ты с этим не поделаешь, хоть тресни».
Капитан Щукин был лучшим из подчиненных Ерандакова, самым умным и самым ценным сотрудником. Ерандаков поручал Щукину самые сложные, самые ответственные дела и прочил его на свое место (все мы не вечны, увы). У него даже присказка была такая про Щукина: «Этот орешек никто, кроме Николая Григорьевича, не разгрызет». Щукина бы в Москву, но кто же тогда в Петербурге останется? Страна большая, городов много, а умных людей не хватает…
Настроение было отвратительным. Подумать только – когда-то ей так не терпелось вырасти, стать взрослой, вступить в настоящую, интересную, полную событий жизнь!
Вступила…
Чем полна взрослая жизнь, так это разочарованиями. Так и сыплются одно за другим. Воздушные замки рушатся, словно карточные домики (это сравнение Вера придумала сама, и оно ей очень нравилось). Супружество не принесло ожидаемой радости. По-другому представляла Вера семейную жизнь, совсем по-другому. Очень странное чувство, очень неприятное, когда понимаешь, что все не так, как должно быть, а как оно должно быть – не знаешь. Идешь по жизни, словно по лабиринту. Выхода нет, радости нет, счастья нет. Однажды Вера не выдержала и пожаловалась матери. Кому же еще открыться, как не ей? Мать утешила, как могла, сказала, что с рождением первого ребенка жизнь изменится к лучшему, обретет высший смысл, потому что материнство есть высшее предназначение женщины. Вера против материнства ничего не имела, даже наоборот, да что-то пока не получалось забеременеть во второй раз. Доктора ничего не находили, говорили, что это от нервов, выписывали успокоительные микстуры и советовали съездить куда-нибудь на воды, хотя бы в Пятигорск. Когда докторам сказать нечего, они всегда выписывают успокоительные микстуры и советуют съездить на воды. Микстуры были горькими, пить их было противно. На воды не хотелось – там, должно быть, скучно, да и воды эти тоже отвратительны на вкус, не лучше микстур.
Со сценой тоже не сложилось. Сама Вера предпочитала думать в настоящем времени – не складывается, но еще, быть может, сложится. А что сложится, если ей вынесен приговор в самой высшей инстанции? В феврале она подольстилась изо всех сил к тете Лене и упросила ее устроить ей аудиенцию у самого Южина, управляющего труппой Малого театра. Тетя Лена сначала, по обыкновению, отнекивалась, говоря свое вечное: «Я это актерство хорошо знаю и тебе, Верочка, советую держаться от него подальше», – а потом сдалась. Только уточнила: готова ли Вера принять правду, какой бы та ни оказалась? Вера ответила, что готова, и всего через три дня стояла перед Южиным и читала монолог Катерины:
– Лезет мне в голову мечта какая-то. И никуда я от нее не уйду…
На этом месте голос Веры предательски дрогнул. Расчувствовалась. Южин, большой, серьезный, строгий, вежливо улыбнулся и сказал:
– Достаточно, милая Вера Васильевна. Вы, конечно же, знаете, что вы очень милая?
Вера от таких слов опешила – похвала ли это или громовержец театрального олимпа к ней, как выражалась тетя Лена, «подходит». С теми самыми намерениями, весьма распространенными в театральной среде, про которые рассказывала тетя Лена. Она считала, что при всех своих сценических данных «застряла на полдороге» и не выбилась в примы только из-за своей неуступчивости, нежелания делать карьеру через амуры.
– Но на этом все ваши актерские таланты и заканчиваются, простите мне мою прямоту, но я привык говорить то, что думаю. И голос у вас слабоват, для сцены не годится.
Эти слова прозвучали для Веры как удар топора по плахе для приговоренного. Впрочем, приговоренные этого удара уже не слышат… Вера пролепетала что-то вежливое и ушла, оставив в увешанном афишами кабинете все свои надежды. Тетя Лена потом говорила, что все, что Бог ни делает, делается к лучшему, лучше, мол, в самом начале узнать себе цену, чем оказаться потом у разбитого корыта. А того понять не хотела, что Вера намеренно говорила негромко – в кабинете же дело было, не на сцене. Но при этом старалась, чтобы голос ее звучал проникновенно и эмоции на лице отображались. Чтобы было видно, что она действительно переживает, о сокровенном говорит, о наболевшем. Странно, что Южин этого не понял. Привык, должно быть, к трагическому заламыванию рук и надрывному крику.
А Вера так надеялась… Столько себе напридумывала… Вспомнила, как танцевала на сцене Большого театра…[7] Тетя Лена не понимает, что ей не просто мечту свою хочется в жизнь воплотить, но и заняться каким-нибудь настоящим, стоящим делом. Это очень важно, чтобы у человека было занятие, которое ему по душе. Занятие – оно не просто занятие, оно вроде укрытия, туда, в это занятие, можно убежать от всего, что тебя беспокоит. Взять, к примеру, Владимира. У него – дела, клиенты, суды. Выиграет очередное дело – и радуется. Даже если дома что-то не так, все равно же радостно. А чему радоваться Вере? Чем заниматься? Чему посвятить себя, если не сцене? Давать домашние уроки? Окончить акушерские курсы? В иллюзионах[8] на пианино играть? Разве все эти занятия могут сравниться со сценой? Отчего люди не летают так, как птицы? Оттого что едва попробуешь расправить крылья, как жизнь тебе их обломает…
Приоткрыв дверь, в спальню заглянула горничная Таисия. Увидев в зеркале выражение Вериного лица, поспешила закрыть дверь, но Вера громко поинтересовалась:
– Что такое?
– Я только спросить, Вера Васильевна. – Таисия вошла, но далеко проходить не стала, остановилась у самой двери и начала привычно теребить фартук левой рукой. – У нас с Ульяной спор вышел касаемо парохода, который в окияне утонул. Я говорю, что он был больше, чем Ноев ковчег, а она мне не верит. А вы как считаете?
Два последних дня газеты только и писали, что о величайшем в мире океанском пароходе «Титанике», который, выйдя в свой первый рейс из Соутгемптона в Нью-Йорк, наскочил у мыса Рее на ледяную глыбу и очень скоро, в каких-то полчаса, затонул. Вера «Титаником» интересовалась мало, хотя и сочувствовала утонувшим и их близким. Горе-то какое! Но саму ее более заботило половодье, грозившее со дня на день обернуться наводнением. Вода в Москва-реке все прибывала и прибывала, «медленно, но упорно», как писали газеты. Любопытствующие ездили к Бородинскому и Крымскому мостам, откуда удобнее всего было наблюдать половодье. Зрелище и впрямь было величественным, но вместе с тем и страшным. Вода на значительном протяжении размыла берег Смоленской набережной. Между Проточным переулком и Смоленской улицей образовалось огромное озеро. Затопило Потылиху и огороды за Новодевичьим монастырем. Если живешь в двухстах шагах от реки, то поневоле будешь бояться. Но вроде бы со вчерашнего вечера вода перестала прибывать. Дай-то бог…