Александр Арсаньев - Казна Наполеона
Готвальд перевернул страницу:
«Всю свою жизнь, без остатка, мечтал посвятить я поискам истины, и небо ответило на мои мольбы. Сколько загадочных преступлений совершается в мире?! И я, по поручению ордена, имел счастие раскрыть хотя бы их толику. То, что вы держите в руках — это записки мои об этих историях».
Дмитрий Михайлович захлопнул тетрадь, у него появилось ощущение, что сам автор наблюдает за ним из-за тяжелой завесы времени. Он встряхнул головой, отгоняя наваждение.
— Ну что? — Гурам вернул его к действительности.
Дмитрий Михайлович поднял на него непонимающие глаза.
— За пять целковых берешь? — опасливо осведомился бродяга. Гурам боялся спугнуть покупателя баснословной ценой.
— По рукам, — согласился обрадованный Готвальд, он бы душу дьяволу заложил за обладание этой пухлой тетрадью в бархатном перелете.
Дмитрий Михайлович и опомниться не успел, как в дверном проеме появились два верзилы, оба — косая сажень в плечах.
— Живо деньги гони, — крикнул один из них, медленно приближаясь к этнографу и угрожающе сжимая в огромных ручищах дубину.
Готвальд попятился, он ума не мог приложить, что делать, и мысленно распрощался с жизнью. Вдруг, как по волшебству, бродяги исчезли, словно растворились, подобно туману по утру. И тогда Гурам объяснил:
— Господин урядник пожаловали.
Готвальд облегченно вздохнул. Вот когда воистину убеждаешься в том, что полиция действительно необходима. Он расплатился с певцом и забрал у него дневник Якова Кольцова.
Дмитрий Иванович покинул Сенькину харчевню в сопрвождении полицейского после того, как тот несколько минут рассматривал его бумаги. Готвальд удовлетворенно заметил, что открытый лист к сибирской администрации, подписанный начальником Забайкальской области, произвел на него серьезное впечатление.
— Какими судьбами в наши края? — осведомился урядник уже в повозке.
— Изучаю быт ссыльных и катаржан. Надеюсь, что губернатор будет оказывать мне всяческое содействие.
И Готвальд в своих чаяниях не обманулся. Уже к вечеру, немного передохнув в гостиннице, он отправился в городскую тюрьму, расположенную в верхней части Тобольска, и имел длительный разговор с инспектором.
— Яков Кольцов? — инспектор наморщил лоб. — Что-то припоминаю. Кажется, был такой ссыльный в наших краях. Ах, да! — он щелкнул себя по лбу. — В его доме теперь располагается тюремный музей, поэтому его имя мне и показалось знакомым.
Инспектор проводил Дмитрия Михайловича до музея, который он пожелал непременно осмотреть. Впрочем, экспонаты его не особенно волновали. Готвальд во что бы то ни стало хотел погрузиться в атмосферу, которой некогда дышал масон Яков Андреевич Кольцов.
Одна из комнат сохранила свою обстановку со времен ее ныне покойного владельца. От инспектора Дмитрий Михайлович узнал, что Кольцов скончался вследствие апоплексического удара в сорок пятом году.
Стены комнаты были обтянуты шелковой материей. В углу, прямо напротив камина стояло большое черное пианино, рядом — небольшой шкаф, весь заставленный книгами. На нем красовалась индийская статуэтка Шивы. Готвальд хорошо разбирался в восточных религиях. Он присел на обитый бархатом диванчик и погрузился в занимательное чтение.
I
Первого сентября 1816 года стемнело рано, и наступил туманный прохладный вечер. Я заскучал, и мне пришло на ум разложить старинный, довольно сложный пасьянс. Картами я владею виртуозно, поэтому эта забава меня почти не развлекала, так как я давно утратил к ней всяческий интерес.
Однако черви никак не желали складываться в восходящую линию, и я немного занервничал, не ожидая подобного подвоха с их стороны. Мне показалось, что бронзовая фигурка Шивы, соседствующая на полке с этрусской вазой, слегка надо мной посмеивается.
Колода у меня была разложена на маленьком столике в виде шести раскрытых вееров и открытого квадрата. Одна из «грядок» окончательно разошлась, и я задумался над своими дальнейшими шагами. В этот момент Мира, занятая обучением Кинрю непальскому языку, видимо заметила мои колебания и переложила на место разошедшейся «грядки» червонную даму из «букета», и линия сошлась.
— Браво, — не смог я не отдать должное ее таланту, выпестованному под моим собственным руководством. Мира скромно потупила свои черные глаза, сделав вид, что полностью поглощена изучением сари, которое явно было изготовлено не в Калькутте, так как шелковую изумрудного цвета ткань с темно-зелеными разводами, я сам лично ей привез из Китая.
Кинрю оторвался от таблицы с девангари, разрисованной Мирой специально для того, чтобы ему было сподручнее постигать систему слогового письма, и изрек по-непальски, что индианке больше пристало бы заниматься шитьем, чем картами. Выслушав его высказывание, Мира едва не задохнулась от возмущения, но моментально пришла в себя и улыбнулась ей одной присущей, тонкой пленительной улыбкой. Она невсегда понимала шутки японца с первого раза.
Идея вести дневник пришла мне в голову именно в этот вечер. Я собрал истрепанную колоду и убрал ее в секретер, инкрустированный перламутром, а затем извлек из ящика темно-лиловую бархатную тетрадь.
— Что это вы собираетесь делать? — полюбопытствовала Мира. Она превосходно говорила по-русски.
— Записывать умные мысли.
Мира бросила на меня удивленный взгляд из-под черных густых ресниц, но так ничего и не сказала. Ей была известна моя вечная нелюбовь к эпистолярному жанру. Писем я не писал почти никогда.
Я молча достал чернильницу и обмакнул в чернила перо, потом приоткрыл тетрадь и задумался. Только сегодня я закончил прочтение книги Иоанна Масона «О познании самого себя», в которой он недвусмысленно рекомендовал вести дневник с целью исповедания. Однако я боялся приоткрыть завесу над тайной, не мне одному принадлежащей… И в памяти моей живо всплыла картина моего посвящения.
В мерцающем полумраке загадочной комнаты стою я на ковре, испещренном символами, среди чадящих церковных свечей, пламя которых колеблет струя моего дыхания. Торжественно произношу я слова древней масонской клятвы:
«В случае же малейшего нарушения сего обязательства моего подвергаю себя, чтобы голова была мне отсечена, сердце, язык и внутренности вырваны и брошены в бездну морскую; тело мое сожжено и прах его развеян по воздуху».
Кому как ни мне знать, что клятва эта — не пустая формальность.
— Яков, что-то случилось? — Мира звала меня по имени, с тех пор, как я спас ее от пламени погребального костра. В проницательности моей юной подруге никак нельзя было отказать. Я подозревал, что она любит меня невинной детской любовью, как и положено, по ее мнению, любить своего спасителя.
— Нет, дорогое дитя, ничего не случилось, — сказал я почти что искренне. — Может быть, ты споешь нам?
Я любил ее чистый высокий голос, и особенно мне нравилась в ее исполнении баркарола, песня венецианских гондольеров. Мира об этом догадывалась.
— Я мигом, — сказала она и скрылась в своем будуаре, чтобы переодеться. Он распологался на втором этаже, рядом с библиотекой. Мира неслышной походкой скользнула по ступенькам, не в ее манере было исполнять итальянскую песню, облаченною в сари.
Кинрю, наконец, убрал свою таблицу и заговорил по-непальски. Он явно делал успехи.
— Странная тишина, — заметил японец. — Словно перед бурей. Давно к нам Кутузов не захаживал. Или люди перестали совершать преступления?
Кинрю был отчасти посвящен в мои дела и поэтому иногда распускал язык. Я невольно порадовался, что Мира взялась за обучение его своему наречию. Однако я тоже был удивлен столь длительным молчанием Ивана Кутузова, который обычно не забывал напомнить мне о второй добродетели вольного каменщика. Она, в частности, подразумевала повиновение высшим чинам и соответствовала второй ступени храма Соломона.
Кутузов был моим «братом», мастером и наставником, которому прекословить я не смел. Именно он показал мне вход в тайную храмину масонской ложи, протянул мне руку и научил бороться за Истину, рыцарем которой я себя и считаю.
Мира вернулась минут через десять — пятнадцать. Она нарядилась в легкое платье из жемчужно-серого флера на розовом шелковом чехле и приколола к корсажу живую розу. Дверь из ее будуара вела прямо на лестницу, которая спускалась в сад. Пять лет провел я на Востоке, но никогда не встречал более красивой женщины. Я перевел взгляд на Кинрю, по-моему, он подумал о том же.
Мира легкой походкой направилась к клавикордам розового дерева. Я всегда испытывал слабость к роскоши и позволял себя всяческие прихоти. Отложив в сторону тетрадь, я приготовился слушать.
Она склонилась над инструментом, и под ее тонкими пальцами зазвучала удивительная музыка. Плавная мелодия укачивала на своих нежных волнах, и Мира запела. Ее голос проник в самые затаенные глубины моей души. Такого божественного исполнения я не слышал больше никогда в своей жизни.