Еремей Парнов - Собрание сочинений: В 10 т. Т. 3: Мальтийский жезл
— Ты мне вот еще о чем, Степановна, расскажи. — Владимир Константинович демонстративно врубил клавиш записи. — Где и как вы с Георгием Мартыновичем познакомились? Мне для дела требуется. Да и тебе, глядишь, поможет, когда придется наследство оформлять… Ты хоть знаешь, что он тебе дом завещал?
— Говорил Егор Мартынович, помню… Я-то его утешала, чтоб, мол, даже и в мыслях не держал, потому как еще меня переживет… Отказал, значит, царство ему небесное. Только не отдаст она дачу, Людмила. Видно, придется на старости лет назад возвертаться. А кому я там нужна, на Шатуре?
— Как-нибудь устроится, Аглая Степановна. Завещание, во всяком случае, в твою пользу… И давно ты Георгия Мартыновича знаешь?
— Ох давно, батюшка, почитай лет сорок, а то и поболее. — Она задумчиво ополоснула посуду, потом присела, опустив на колени переплетенные пальцы. — Я в деревне жила, в Вахрамеевке, у бабы Груни. Она-то и научила меня узнавать целебные травы. Все мне перед смертью передала, пусть ей земля будет пухом… Многим она помогла, баба Груня. И меня, горемыку, пожалела. Внучкой все называла. А какая я ей внучка? Так, седьмая вода на киселе. Сидим мы, бывало, с ней вечерком…
Слушая бесхитростную косноязычную речь, с ее повторами и отступлениями, Люсин вдруг осязаемо остро увидел разоренную войной деревеньку, темную избу с прохудившейся крышей, закопченное ламповое стекло. Грустным керосиновым запахом повеяло, холодом замороженного окна.
Аглая Степановна вышла замуж перед самой войной за хорошего, работящего человека. Судьба пощадила его, доведя без единой царапины до чешского города Бенешова, где он и закончил десятого мая свой боевой путь. В родное село, однако же, не вернулся, а уехал вместе с другой женщиной в Мурманск. Тогда-то и пригрела Аглаю бабушка Груня, как умела, облегчила ей сердечную боль и тоску. Прошло еще несколько лет, и в захиревшую Вахрамеевку, где остались только старики, вдовы да незамужние девки, приехало начальство вербовать на торфопредприятие.
— Я и поехала сдуру, — объяснила она резкую перемену жизни. — Потому что ничего хорошего на тоем болоте не видела. А вообще, ничего была жизнь, только работа тяжелая. От зари до зари пни после гидроторфа ворочали. Техники почитай никакой. На сорок торфушек один слабосильный трактор. Так намаешься за день, что свету белого не взвидишь. Только б доползти до барака. Однако полежишь час-другой — и оживешь помаленьку. Одно слово — молодость. Да еще плясать под гармошку выйдешь, частушки петь. Сколько я их напридумывала — этих самых частушек!.. Про болото да про пни окаянные. И покатились годы, как перезрелые яблочки. Сезон — на болоте, а как зима придет — под бочок к бабе Груне.
— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.
— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ем была, агромадная — страсть. Ростом — что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.
— И чем он занимался? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.
— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.
— Муфельная печь, — догадался Люсин.
— Дак виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.
— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.
— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.
— Скажите пожалуйста! — подал он осторожную реплику.
— А ты как думал? — В голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут, мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. И ведь по сю пору не забыла… Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь, чего это?
— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.
— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то не ровен час… С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.
— Это какое же такое лекарство?
— Дак ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатанное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная.
Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение. Кому горячие припарки от ломоты в костях, кому едва теплые — по женской части.
— И помогает?
— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было. — Она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.
— Заболел?
— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени дак самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну, он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если б не баба Груня… Короче, тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда, болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…
— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?
— А за что любить, прости господи? Дак рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.
— Оно, конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента, — фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с Иванова болота?
— Иде оно теперь, тое болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окрайкам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо, святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных — хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.
— Значит, нашла все же?
— Взяла, чего надо. Шерошницы пахучей набрала, буквицы, жерухи опять же лукошко. Только зазря. Пропала она теперя, моя жеруха. Сушить-то ее не положено. Вся сила у ей в свежести.
— Для Георгия Мартыновича старалась?
— Кому ж еще?.. День подождала и выбросила жеруху-то. Не нить уж ему более никогда.
— И другую траву тоже выкинула? Буквицу и еще ту… третью?