Сусана Фортес - Кватроченто
На лице Росси появилась спокойная, задумчивая улыбка, как у человека, припоминающего что-то приятное.
Затем он поставил книгу на полку, поколебался несколько мгновений и наконец взял стоявший левее стеклянный кубик с фотографиями. С любопытством рассмотрев все его грани, профессор очень осторожно поставил вещицу на столик, рядом с подносом, и сел на диван, забившись в угол.
На одном из снимков была я с отцом. Мы стояли на небольшом причале, на груди у меня сверкала медаль «Победитель детской парусной регаты, 1985». Мне было тогда семь лет: нос в веснушках, не до конца выросшие треугольные зубы. Интересно, что я совершенно не помнила, как нас снимали, — вспоминался только холодок от мокрых купальных трусиков под короткими штанами. Загорелый отец с гордостью держал меня за руку, а в его темных волосах еще не виднелось ни намека на седину.
— Это звездный час моего детства, — сказала я, и это было правдой.
До сих пор я не знаю ничего, сравнимого с управлением парусной лодкой: ветер обдувает лицо, ты ставишь парус так, чтобы угол против ветра был наименьшим, а скорость наибольшей.
— У меня начинается морская болезнь, даже когда я плыву в гондоле по каналу, — шутливо признался профессор. — Не хочу и думать о том, что такое регата.
— Ничего сложного. Надо лавировать и идти зигзагами. — Я изобразила в воздухе кривую. — Иногда кажется, что ты удаляешься от цели, но с новым поворотом вновь берешь курс на нее. — Я тоже при желании могла говорить лекторским тоном. — Как в жизни, более или менее, — прибавила я с довольной улыбкой.
Профессор повернулся ко мне, подняв брови, точно мое заявление поразило его или он ожидал каких-то разъяснений.
— Ну… — попыталась я растолковать, наливая кофе, — иногда случается, что мы вроде бы приобретаем, но на самом деле теряем. А когда кажется, что мы уже коснулись дна, раз — и нас, непонятно как, выносит на поверхность. Разве нет?
— Да, — немного растерянно подтвердил он, — пожалуй, да.
— Плохо то, что на земле не как в море: трудно понять, когда нужно поворачивать. — Я задумчиво роняла слова. — Иногда мы ничего не можем решить годами, а иногда все определяется за считаные секунды.
Не спрашивайте меня, почему я сказала это, — я не представляю. Особенно непонятно, почему я взяла такой высокомерный и претенциозный тон. Такое со мной бывает. Я говорю что-то, не зная зачем, словно это делает кто-то другой и я не могу ему помешать.
— Наверное, мне стоит заняться каким-нибудь спортом на открытом воздухе. Похоже, я узнаю много интересного, — не без иронии заметил профессор, пригубив кофе. Потом несколько секунд прошли в молчании. Три, четыре, пять, шесть… молчание вовсе не стесняло его.
— Дело в том, что мы в Галисии привычны к морю и к горам, — сказала я, стараясь повернуть разговор в сторону от моих высокопарных утверждений. — Как и все, кто живет на севере Испании. Мой отец очень любил природу. Когда я была маленькой, мы часто выезжали за город. Как сейчас помню: такой восторг! — Я прислонилась к стенке, не переставая улыбаться. — Меня, полусонную, в пижаме с Томом и Джерри, сажали на заднее сиденье, а когда я просыпалась, светило солнце и нас окружали дикие лошади.
Профессор задумчиво взглянул на меня, улыбаясь слегка натянуто, — но я поняла, что обстановка разрядилась. Бог знает сколько времени я разглагольствовала о наших вылазках, завтраках среди сосен, напитках, охлажденных в ручье, о пути обратно, когда вдали виднелся маяк Финистерре, о том, как я прижималась лицом к стеклу и считала звезды, чувствуя себя плывущей среди ночи… Первоначальная скованность исчезла — я говорила размеренно, избегая слишком длинных пауз. От воспоминаний у меня образовался комок в горле — даже не комок, а огромный морской узел вроде тех, что я училась вязать в Лапаманской морской школе. Эти путешествия — словно бегство на необитаемый остров, счастье, которого я никогда впоследствии не испытывала и о котором давно, очень давно, не говорила никому. Я снова посмотрела на золотую медаль на бело-синей ленте с галисийским флажком. Детский разряд. Первый приз. Хуже всего то, что с тобой навсегда остается ощущение потерянного мира. Я глотнула кофе и искоса посмотрела в окно, где заходило солнце.
Дружеские отношения питаются мелочами, без остатка вычерпывая воспоминания. Профессор рассказал мне о своих родителях, о сельском доме с большой каменной кухней, о дороге, обсаженной оливами. Иногда он переводил взгляд на пришпиленную к стене карту, а потом снова на меня. Он поведал о тете с материнской стороны, которая жила в Триесте и была нашпигована выдуманными историями о своей жизни при австро-венгерской монархии, о больших салонах с мебелью черного дерева, обшитой бордовым бархатом: это был предмет ее девичьих фантазий. Я узнала кое-что о его любимых книгах — среди них было «Сердце» гарибальдийца Эдмондо Д’Амичиса.
Я зажгла настольную лампу. Янтарный свет залил комнату. Профессор сидел, наклонившись вперед, закинув ногу на ногу и подперев ладонью подбородок. Свет лампы подчеркивал угловатый профиль его худощавого лица, двойные вертикальные морщины по обе стороны рта, орлиный взгляд. Двигаться обратно во времени, рассказывая о себе другому человеку, — значит перешагнуть труднопреодолимую грань. Ведь там, в прошлом, — все, что мы узнавали, будучи детьми: названия ветров, ход приливов, игры, книги — как, например, «Белый клык», который я, десятилетняя, читала в палатке при свете фонаря…
Росси поглядел в окно — так, словно между диваном и огнями, которые уже зажигались на другой стороне улицы, было гигантское расстояние.
— Мое детство было непохоже на твое, — сказал он. — Выжить — вот единственное приключение, о котором мы могли мечтать. — Улыбнувшись, он сделал глоток из чашки. — Я ведь родился в сорок восьмом. До раздела Германии, представь себе. В моем возрасте все, что младше развалин Трои, кажется появившимся вчера. Я много чем занимался в жизни, — прибавил он, посерьезнев. — Да, много чем и ничем одновременно…
— Мой отец тоже родился в сорок восьмом. В декабре.
Профессор принялся созерцать кофейную гущу в своей чашке, словно мог угадать будущее. Он, возможно, хотел услышать от меня больше, но я не знала, что еще сказать.
— Мне всегда казалось, что вы с ним были очень близки, — проговорил он медленно, осторожно подбирая слова. Тон его изменился. — Тебе очень его не хватает, да?
В словах Росси я как будто расслышала легкое предубеждение. Он посмотрел на меня глубоким изучающим взглядом. Не только смысл его фраз, но и то, как они были произнесены, слегка сбило меня с толку, точно мы преодолели некий барьер.
Иногда, говоря о прошлом, забываешь о времени и о дистанции, отделяющей от собеседника. Я внезапно почувствовала, что рассказала что-то лишнее.
— Ну, по-моему, у нас все было как в других семьях… — сказала я, желая сделать беседу чуть менее доверительной. И тут я задумалась, нет ли у профессора детей: он всегда производил впечатление человека одинокого. Любопытство взяло верх, и я решилась спросить его об этом — довольно бесцеремонно.
— У меня были дети, — кратко ответил Росси.
Ни один мускул на его лице не дрогнул, но взгляд помрачнел — будто солнце скрылось за тучами. Я почувствовала себя неловко. Действительно неловко. Но в еще большей мере мной овладело ощущение какого-то колоссального бесстыдства. Меня угнетало, что он сидит вот так, пристально разглядывая меня на фотографии — живое воплощение счастья: беззубая улыбка, искорки в удивленных глазах, с мокрых косичек, точно с кистей, на белую майку капает вода, тоненькие руки, ноги как птичьи лапки… Я хотела было забрать у профессора кубик со снимками и поставить обратно, чтобы рассеять овладевшее им уныние, но он с неожиданной ловкостью переложил сувенир в другую руку и продолжал вертеть его, будто кубик Рубика. Теперь он разглядывал тот снимок, где все наше отделение искусства стояло на ступеньках площади Кинтана.
— А где здесь ты?
— Вот тут, — я показала на крохотную светлую голову во втором ряду.
Я носила тогда очень короткую прическу, — ну прямо дитя из исправительного дома. Джинсы, черный свитер, излюбленная поза режиссеров «новой волны», включая сигарету в руке и нарисованную на лице искреннюю веру в бессмертие, — как и полагается пылкому подростку, независимо от поколения.
— А это кто?
Росси повернул кубик. На фото крупным планом был снят Рой с арабской куфией на шее. Он смотрел угрюмо и сосредоточенно: тусклые глаза инквизитора, от взгляда которых не скроешься.
— Рой. Мой друг.
— А…
Он поднял брови, словно прикидывая, что именно кроется за моим ответом, и, не сказав больше ни слова, положил вещицу обратно на книжную полку. Музыка закончилась. Росси сел обратно на диван и вновь стал по-профессорски далеким. Налив себе еще кофе, он помешал сахар ложечкой, сделал большой глоток, а потом поставил чашку на блюдечко — так поспешно, будто та была раскаленной или же он куда-то торопился.