Даниэль Клугер - Последний выход Шейлока
Я поклонился в ответ, назвав имя и фамилию — что было нелепо, поскольку господин Холберг уже знал их. Но и все прочее тоже выглядело нелепо: на улице гетто, освещенной лишь луной, которую время от времени затягивали тучи, и потому интенсивность освещения все время менялась, в полной тишине, прорезаемой редкими свистками «синих», мы словно разыгрывали спектакль, представляясь друг другу церемонным образом.
Пройдя несколько шагов в молчании, Шимон Холберг вдруг спросил:
— Скажите доктор, я ошибаюсь, или вы заподозрили в убийстве немцев?
— Не ошибаетесь, — ответил я. — Хотя я не знаю, как вы догадались? Или вы сами думали о том же?
— Думаю, это главная причина, по которой вы не захотели, чтобы раввин позвал председателя Юденрата. Если это совершили немцы, и если бы г-н Шефтель узнал об убийстве от посторонних, он оказался бы в весьма неловком положении, — ответил Холберг.
— Верно, — согласился я. — Именно это мне и пришло в голову.
— Как видите, догадаться было нетрудно. А все-таки, почему вы сразу же заподозрили в убийстве немцев?
— Из-за спектакля, — сказал я. — Мне кажется, Ландау позволил себе весьма рискованную шутку. Если только это можно назвать шуткой, — и я рассказал г-ну Холбергу о монологе Шейлока.
— А что это за пьеса? — спросил он.
Я вновь остановился и удивленно спросил:
— Вы не знаете «Венецианского купца»? Не знаете эту пьесу?
— Что вас так удивляет? — в свою очередь, спросил он. — Театр, пьесы — все это никогда не входило в сферу моих интересов. Актерская среда — да, с этим мне приходилось сталкиваться, и не раз. Богема. Да. Кокаин, эскапады на грани криминала. Да… Но вы не ответили на мой вопрос. Что это за пьеса? Разумеется, я слышал, что ее написал Шекспир. Что-то там такое о евреях. Но все-таки — о какой шутке вы говорили? И почему Макс Ландау мог поплатиться за нее? И, пожалуйста, не останавливайтесь каждую минуту. Я привык думать на ходу, шаги задают определенный ритм моему мыслительному аппарату. Ваши остановки меня сбивают, — сделав такое странное замечание, мой новый знакомец двинулся вперед.
После короткого замешательства я нагнал его и принялся пересказывать шекспировскую пьесу и интерпретацию погибшим режиссером. Он слушал молча, с ничего не выражавшим лицом. Когда я закончил, г-н Холберг произнес одно слово:
— Нет.
— Что — нет?
— Ваши выводы ложны. Ни комендант, ни прочие эсэсовские офицеры не могли воспринять поведение Макса Ландау на сцене как оскорбление. Представьте себе, что вы пришли в зоопарк, подошли к клетке с обезьянами. Разве вы почувствуете себя оскорбленным, если какая-нибудь мартышка начнет демонстрировать, подчеркивать свое сходство с вами, то есть, с человеком? Скорее всего, вы посмеетесь над ее ужимками. Может быть, на мгновение растрогаетесь. Только и всего. Но чтобы у вас возникло желание отомстить? Животному? Которое только что вас позабавило? Полно, доктор. Немцы тут ни при чем.
— Но позвольте… — попытался возразить я. — Что за… Что за странное сравнение…
— Сравнение вполне легитимное, — заметил г-н Холберг. — Знаете, почему я не хотел общаться с полицейским? Он — как, впрочем, и остальные полицейские — изо всех сил пытается походить на своих хозяев. Эсэсовцев. Он — как и остальные полицейские, здешние полицейские, разумеется, — думает, что добросовестное несение службы ставит его по другую сторону от остальных заключенных. Но служебное рвение, доктор Вайсфельд, не влияет на расовую принадлежность. Поэтому он — они, если угодно, — всегда будут теми, кем на самом деле являются: опасными, или, вернее сказать, вредными животными, подлежащими истреблению. Уничтожению. Заметьте, доктор — не убийству, не казни, а именно уничтожению, истреблению. Как крысы, пауки, тараканы и прочие малоприятные существа, живущие бок о бок с людьми. Просто полицейские — это дрессированные тараканы, умеющие ходить на задних ножках и помахивать дубинками, — все это было сказано голосом совершенно бесстрастным, лишенным малейшего намека на эмоции.
Я испытывал целую гамму чувств — растерянность, возмущение, даже оскорбление — но понимал, что мой новый знакомец прав и что я сам думал о том же. Просто не хотел говорить об этом.
Так же, как и об Освенциме.
Поэтому я не стал возражать. Да и чем я мог возразить?
— Есть и еще кое-какие основания снять с эсэсовцев вину, по крайней мере, за это убийство, — сказал г-н Холберг. — Менее, так сказать, психологически-отвлеченные. В момент убийства Макс Ландау сидел, а убийца — стоял. Это видно по характеру раны. Удар был нанесен сверху вниз.
— Ну и что?
— Вы представляете себе, чтобы заключенный сидел, а эсэсовский офицер перед ним стоял?
— Он мог просто не успеть подняться…
Г-н Холберг покачал головой.
— От входной двери к креслу расстояние, которого одним шагом не преодолеть. Макс Ландау сидел таким образом, что открывающаяся дверь была ему видна. Входит эсэсовец. Ландау… Он ведь должен подняться, верно? Но он не поднимается. Он сидит и ждет, пока убийца приблизится к нему, достанет нож… гм… орудие убийства. И принимает удар в сердце. Нет-нет, немцы тут ни при чем. Он с кем-то беседовал, с кем-то знакомым и равным. И беседа закончилась убийством…
— Ссорой? — предположил я.
— Совсем необязательно. Разговор мог выполнять сугубо маскировочную функцию. Беседуя, убийца усыплял бдительность господина Ландау и, улучив момент, нанес свой удар… Хотя, — сказал он после небольшой паузы, — не исключено, что, явившись к режиссеру, преступник еще не решил окончательно, будет ли он убивать господина Ландау. В этом случае решение пришло в ходе разговора. И по некоторым деталям можно предположить, что именно так все и было…
— И каковы эти детали? — спросил я.
Вместо ответа г-н Холберг продолжил:
— И, наконец, последнее, — теперь уже он остановился и взглянул на меня. — Макс Ландау был убит орудием с узким и коротким лезвием. Это не обычный нож и не кинжал. Скорее, нечто вроде медицинского скальпеля. Правда, сей факт не является прямым подтверждением сказанного мною относительно немцев. Но в совокупности… Нет, господина Ландау убили не эсэсовцы.
— В антракте, после того, как прозвучал монолог Шейлока, — сказал я, — комендант что-то сказал Шефтелю. И тот сразу вышел. Я думаю, комендант отдал ему какое-то распоряжение насчет господина Ландау.
— Но, наверное, не распоряжение убить режиссера, — заметил г-н Холберг. — В антракте — но ведь после этого господин Ландау вновь появился на сцене и спектакль благополучно был доведен до конца, разве нет? Хотя, разумеется, кто-то из Юденрата мог подумать то же самое, что подумали вы — я имею в виду, решить, будто коменданта могла оскорбить выходка актера. Тем более, вы правы, мы не знаем, что именно приказал комендант господину Шефтелю и о чем тот беседовал с Ландау… Собственно, мы даже не знаем, виделся ли он с ним, ведь это — только ваше предположение, доктор, не так ли? Вполне логичное предположение, конечно… Да, так вот, некто из Юденрата — не обязательно председатель — испугался, как бы комендант Заукель не выместил свое недовольство на всем гетто, и он поторопился решить проблему быстрым у радикальным способом… Маловероятно, но возможно. Вот только почему выбрано такое странное орудие убийства?
Неожиданная мысль повергла меня в изумление, граничившее с ужасом.
— Шкаф… — пробормотал я. — Шкаф доктора Красовски… Боже мой…
— И что от него хотели те женщины? — спросил г-н Холберг, словно не слыша меня. — Кстати, вы обратили внимание? Жены господина Ландау не было ни в зале, ни за кулисами. И в гримерной мужа мы ее не видели… Впрочем, это не значит, что ее там не было. Чуть раньше. Как вы полагаете, доктор Вайсфельд?
Я замешкался с ответом: мне не давала покоя картина, стоявшая перед глазами — доктор Красовски, стоя у двери, сообщает о том, что забыл запереть свой кабинет. По счастью, г-н Холберг не обратил внимания на мое замешательство. Еще через несколько минут мы, наконец, добрались до дома, чердак которого служил мне жилищем.
— Здесь, — сказал я. — Будьте осторожны — лестница очень ветхая, особенно перила.
В первом этаже располагались пять комнат — четыре анфиладой, и одна — в углу. Анфиладные комнаты, ветхие и темные, занимали несколько десятков стариков, мучавшихся бессонницей, но при этом почти никогда не покидавших сырых барачных помещений — за исключением трех обязательных ежедневных походов к кухонному блоку. Я познакомился с ними, только когда сам оказался в положении неработающего. До того у меня не было ни желания, ни возможности общаться с соседями. Угловую комнату, более ухоженную и менее сырую, занимал капо нашего и двух соседних домов, некто Айзек Грановски, имевший обыкновение беседовать со мной по утрам, во время утреннего туалета. Собственно, беседа была, в действительности, монологом: я умывался из дворового умывальника, а капо стоял рядом и делился со мною взглядами на жизнь в Брокенвальде. Чердак же мне достался почти случайно — председатель Юденрата, определив меня на работу в медицинский барак, посоветовал подыскать помещение поближе, и полицейский — тот самый, которого мы встретили сегодня — отвел меня в этот дом, познакомил с господином Грановски, а уже господин Грановски предложил разместиться на чердаке.